Н. Н. КОЗЛОВА Идеи и обстоятельства

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 
17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 
34 

     

      Недавно я услышала, как одна интеллигентного вида дама говорила другой: <Послушай, если ты еще сомневаешься, прочти статью Ципко в четвертом номере <Нового мира>, и тебе все станет ясно. Наконец-то мы поняли, кто виноват в конце концов - Маркс. А еще, оказывается, он и уголовником был. . . > Подслушанный разговор настолько взволновал меня, что захотелось разобраться, как возможна такая реакция на тексты ученых людей, предлагающих варианты объяснения процессов и результатов многострадальной советской истории.

      Нельзя сказать, чтобы дискуссия о соотношении идей Маркса и нашей послеоктябрьской реальности носила действительно всенародный характер. Правда, читателей толстых журналов она явно привлекает. Одни - <за Маркса>. Они соглашаются с Г. Лисичкиным, О. Лацисом и др. , что в своих основных чертах социально-историческая теория Маркса верна. Она соответствовала реалиям европейского классического капитализма и не имеет прямого отношения к тому, что произошло с нашей страной. Все дело в субъективных искажениях и в той почве, на которую она попала. В принципе, марксистская теория еще пригодится перестройке. Другие и их значительно больше, чем первых, - <против Маркса>.

      Это последнее умонастроение кристаллизуется в работах А. Ципко: и теория неверна, и метод нехорош, да и автор теории недостаточно морален. Я не хочу спорить с выразителями этих двух точек зрения так, как они сами это делают.

      Не может не броситься в глаза, что сам способ спора защитников и противников Маркса весьма специфичен. Одна идея противопоставляется другой, одна цитата опровергается десятью. И та и другая сторона выискивает противоречия в текстах. Но ведь противоречивость таковых - еще не аргумент против. Любой текст, написанный на естественном языке - а таков язык не только идеологии, но и социальногуманитарных наук, - противоречив. А кроме того, еще и отличается таким качеством, как индивидуальность. А наиболее яркий пример противоречивости - тексты Евангелия, к которым наше общество с таким рвением возвращается. Противоречивость марксистских текстов - симптом и выражение трагической противоречивости человеческой истории, а не криминальной умышленности замысла.

      Тем не менее битва идет, но в сознании <борцов> отсутствует, на мой взгляд, некое чрезвычайно важное третье реальность как жизнь людей. Спор осуществляется в идеальной реальности теории, а реальность <реальная>, казалось бы, и ни при чем. Мне хочется поговорить именно об этом о самих принципах, которые лежат в основе способа дискуссии, тем более что в знании текстов марксизма со <спорщиками> мне попросту трудно тягаться.

      Поневоле задумываешься, что десятилетия пребывания в тесном пространстве текстов без возможности прямого обращения к реальности не прошли даром даже для тех социальных исследователей, которые и в доперестроечные годы несли людям свежее слово, нестандартные идеи. Социальный теоретик столь долго пребывал в мертвом пространстве цитат и теорий, что избавиться от этой привычки в одночасье не удается. Поистине, мертвые хватают живых! Ведь

      можно со страстью отвергать старые догмы, а подсознательно воспроизводить их в своем мышлении. Долгое время наличие правильной теории казалось достаточным, чтобы жить правильно. Это представление рассыпалось в прах, и подобная точка зрения вряд ли кем-либо будет принята явно - ибо тут же посыплются обвинения в онтологизации теории. Но где-то в заветных уголках сознания сохраняется трогательная вера, что если бы теория была получше, то и жизнь была бы иной. . . Но, следуя этой логике, и тоталитаризм можно считать лишь следствием теоретической ошибки, неправильной интерпретацией теории.

      Наиболее остро противоречия <текстологического> подхода проявляются у А. Ципко. Он ненавидит теории, пожирающие жизнь, и теория Маркса для него - образец такой теории. Действительно, и в прежние годы А. Ципко был защитником человеческой повседневности от <ураганных> идеологий, чем привлекал к себе умы, за что подвергался разносной критике. Он считает, что нынче в нашем обществе наконец-то естественное одерживает победу над искусственным, выморочным. Но одновременно он на удивление беззаветно верит, - как можно судить по его последним работам о доктринальных основаниях нашей истории - чтс советская реальность, которая нам так не нравится, была спланирована. Подобно тунгусскому метеориту, теория Маркса влетела в нашу жизнь и произвела в ней фатальные перестройки. Жизнь приостановилась на 70 лет, и лишь теперь, объявив теорию ложной да подрасчистив место под новое общество, можно начать историю сначала. Но тут-то и возникают <неудобные> вопросы.

      Мир, сработанный по плану и демонстрирующий эту <сработанность>, - это мир мертвый. Остается лишь себя признать мертвецами. Ни наши деды и отцы не жили, ни мы сами. Это вопрос действительно страшный, ибо от таких вопросов гибнут сейчас старики, которых <проницательные> молодые люди упрекают в том, что они не то общество создали своей жизнью. Ведь раз советская история спланирована, то, значит, жизнь людей - с ее целями, стремлениями, желаниями и чувствами - не более как продукт теоретической мысли. Мы - мертвецы, потому что проект жизни был плох и злонамерен. И не было ни подвигов, ни предательств, ни душевного подъема, ни духовных падений. Так, <страна Тухляндия> (Вик. Ерофеев). Сама же теоретическая мысль, эманацией которой является реальность, воплощена в <Кратком курсе>, а <Краткий курс> ничем от Маркса не отличается. Так вот и получается, что Россия - страна, где нет реальности. Во всяком случае СССР - страна без реальности, а значит, можно спокойно зачеркнуть всю ее историю, что и предлагают сделать столь многие. . .

      Думаю все же, что наше общество можно называть как угодно, чем угодно его считать, но все же оно живое, а значит, органически выросшее. Оно - организм, а не механизм. В этом органическом его росте свою роль играл и марксизм. Выступал он, правда, не в роли теории, объясняющей реальность, о чем речь пойдет ниже. Но так или иначе, это была система знаков и символов, посредством которых люди придавали смысл своему существованию. Потом эта способность придавать смысл жизни улетучилась, и осталось голое пространство теории. Проследить историю этого процесса - задача до безумия интересная. Но мысль наших теоретиков движется в рамках дилеммы принципов чистых и нечистых. Впрочем, бежать от реальности, быть может, самая характерная черта Homo Sapiens. Но не пора ли сменить сами принципы подхода к реальности? Этот вопрос - оправдались или не оправдались положения теории - проявления стиля мышления, для которого онтологизация теоретических схем, приравнивание теории к реальности - вещь самоочевидная. <. . . У меня, - пишет А. Ципко, - вызывает протест та <правда>, которая призвана создать благоприятный фон для новой неправды или для старой, укоренившейся лжи> '. Ну а если мы живем в мире, где нет последней правды или даже <истины, последней и завершающей>, как говаривали русские марксисты?

      Результаты предшествующего социально-исторического развития (и <сопровождающих> это развитие теорий) подвергаются ныне нравственному суду. Общество определяет степень нравственной вины действующих лиц исторической драмы, дает нравственную оценку целым периодам развития общества. Рассуждение в терминах <виновен-невиновен> возможно. Но должно ли довольствоваться таковым, тем более если мы желаем получить объективное знание о социальных процессах, исследовать объективно опосредованные отношения людей? Или совсем отказываемся мы от этой задачи?

      Не служит ли неистовый поиск виновных, который охватил все общество, проявлением столь знакомого нам мироотношения. когда <мы> всегда правы, а <они> только виноваты" Когда только в том, что эти <они> - наши отцы и деды, наследниками которых мы являемся. И непонятно тогда, откуда берутся эти <мы>, такие мудрые, проницательные и всепонимающие. Мне кажется, что рассуждения в терминах вины, тем более применительно к теоретическим и идеологическим системам, вообще текстам культуры не увеличивает возможностей ни понимания, ни объяснения.

      Более того, вынесение оценочного суждения, тем более с безопасного исторического расстояния, порождает иллюзию исчерпанности сложнейших проблем. Сейчас многим кажется, что со сталинизмом <все ясно>, ибо он морально осужден, и с марксизмом все ясно. Когда на самом деле все наоборот.

      Решение сложных практических и познавательных проблем, которые ставит жизнь, потребует времени. Они не решаются в одночасье. Но уже сейчас ясно, что от рассуждений в терминах <вины> явно придется отказаться. Уже один лишь переход к понятию <ответственность> существенно меняет угол зрения. Когда речь идет о <вине>, то имеется в виду ответственность в самом ограниченном ее понимании - об ответственности человека за свои собственные поступки. <Ответственность> в широком смысле подразумевает большее. Человек отвечает и за прошлое (деяния предков), и за будущее (деяния потомков), то есть имеет место включенность в историческую цепь. И тогда оказывается, что вопрос вины (в том числе и вины Маркса) не так прост, ибо виновным оказываешься и ты сам, поскольку несешь, принимаешь на себя ответственность за деяния предшественников, в том числе и отцов по духу. Только при такой постановке вопроса рождаются предпосылки понимания.

      Встает также и допрос - крайне острый и болезненный - о самой возможности критического отношения к тем объективным превращенным формам, как бы встроенным в работу сознания, к конкретно-историческим обстоятельствам производства знания об обществе, о самих себе. Особенно сложен этот вопрос, если учесть, что в этих формах протекает и человеческая жизнь. Это - та реальность, из которой невозможно выпрыгнуть. Ведь и Маркс, которого так легко обвинить ныне в чем угодно, проживал свою жизнь в реалиях своего времени и разделял объективные убеждения и объективные заблуждения эпохи. А на чем базируется сверхуверенность ученых мужей, разбирающих вину Маркса, что их собственное сознание тоже не мифологизировано?

      Как получилось, что обвинения в адрес Маркса оказываются сведенными к некоей индивидуальной вине или невиновности? Не является ли этот страстный поиск виновных не просто свидетельством пренебрежения попытками выявить объективные основания происшедшего с нашим обществом, но и проявлением специфического типа фетишистского сознания? Для этого сознания характерна персонификация чего угодно - общественных связей и отношений, текстов. А называется это сознание авторитарным. Этот тип сознания как нельзя лучше иллюстрируется как раз размышлениями противников и защитников Маркса: если теория хороша, то и авторы ее - люди святые, а уж если дурна, то и с моралью у них <не того>. Думаю, что как раз способ обсуждения проблемы роли Маркса в нашей жизни свидетельствует, что мир господствующих объективных мыслительных форм обыденного сознания захлестнул и науку. Хотя, впрочем, с нашей советской наукой это случилось не сегодня. Недаром во времена не столь давние теоретическая ошибка приравнивалась к непоправимой вине лица, выдвинувшего ту или иную идею. А еще раньше это ставило под угрозу саму жизнь теоретика. Не то же ли самое происходит и теперь?

      Объекты обвинения, правда, изменились: раньше это были те, кто отклонялся от единственно правильной линии партии.

      Теперь - это Сталин, Ленин, а вот теперь и Маркс. Главное, стилистика мышления полностью сохраняется. Доктрина <Краткого курса> себя, как известно, ни с патриархальной культурой, ни с засильем связей личного типа, характерных и для советского общества, не связывала. Точно так же поступают и современные теоретики. Что угодно - оценивается посредством полярно противоположных рядов представлений - <наш - не наш>, <консервативный - прогрессивный>, <революционный - господствующий> и т. д.

      и т. п. Тем более что сейчас никто и ничто не препятствует тому, чтобы обвинить в наших бедах и универсалии европейской культуры. Упрекнуть, например, идею прогресса, согласно которой каждый новый этап развития совершеннее предыдущего, и искать в этой идее истоки преклонения перед будущим в ущерб прошлому и настоящему. Можно счесть виновным рационализм, для которого характерна убежденность в целесообразном устройстве мира, в его познаваемости и который является одной из предпосылок возникновения веры в возможность рациональной переделки природы и человека, человеческой субъективности и сознания.

      Виновной можно счесть и веру в возможность установления природной социальной гармонии, одной из реализаций которой является и марксистское учение о возможности и необходимости установления непосредственно общественных, прозрачных связей и отношений. Но ведь эти универсалии сопровождали и развитие европейской цивилизации, ставшей для нашего общества образцом. Можно задать и вопрос, а как без участия марксизма мог возникнуть германский тоталитаризм, коль скоро наш отечественный столь непосредственно вытекает из посылок теории Маркса? Действительно, не российским же легковерием объяснить тот факт, что марксизм столь глубоко запал нашему обществу в душу?

      Думаю, что большая часть современных самооправданий посредством реабилитации марксизма или его тотального разоблачения - попытка приложения линейной логики к нелинейным процессам, классических схем к неклассической реальности. Все эти дискуссии как раз свидетельствуют, что невозможно более жить между полюсами славословия и разоблачения. Не лучше ли отказаться от нормативного мышления и обратиться к проблемной реконструкции истории советского общества? Что касается методов, то наиболее сильна терапевтическая сила у анализа повседневности в ее истории. Такой анализ позволяет увидеть человеческое лицо любого процесса, ибо подчеркивает нормальность и непрерывность жизни. Тогда оказывается невозможным писать историю общества в старых добрых жанрах страшной сказки или саги из жизни героев. Единственно оправданной познавательной стратегией оказывается отыскание смыслов <чужого> опыта, изучение форм жизни и языковых игр, образующих этот смысл. А то ведь получается, что в уже новой, переписанной истории роль Сталина ничуть не меньше, чем в <Кратком курсе>.

      Это позволяет обратиться к культурно-антропологическому срезу приключений марксизма на русской почве. Ведь почему-то мы упорно забываем, что и судьба теории зависит от того, как <люди жизни> (А. И. Герцен) воплотят ее в жизнь.

      Проблема теории и жизни предстает тогда в ином ключе.

      И возникают сложнейшие вопросы. Это - не только мучительная проблема, сформулированная М. Гефтером: <Между Лениным и Марксом - эта Россия. Лениным она вступала в спор с классическим, <универсальным> Марксом, и Лениным же классический марксизм вступал в схватку с Россией, какова она есть и каковой еще ей предстояло стать> '. Надо отвечать на вопрос, что было понятно в Марксе не только Ленину или Плеханову, но и рядовому русскому марксисту, и товарищу Андрею, <выдающемуся на митингах>, и барышням-студенткам. А безбрежная проблема <марксизм и массы>? Марксизм и бедняцкие сыны, которых обуял <яростный порыв большевизма> с первой же вестью о свободе? Ведь отчего-то была воспринята именно мессианская сторона марксизма с ее верой в неизбежность установления непосредственно общественных связей и создание нового человека? И это при том, что Маркс был автором теории превращенных общественных форм и социального фетишизма, которые легли в базис современного западного обществознания, ибо эти стороны его теории открывали горизонты постклассики. Свой вариант ответа на этот вопрос дал Н. Бердяев, но возможны, вероятно, и другие варианты.

      А откуда взялся советский марксизм, который претендовал на роль науки наук? Это была теория, которой все ясно и которая владеет истиной в последней инстанции, теория всесильная, потому что верная, или верная, потому что всесильная. Проблемная реконструкция позволяет хоть как-то приблизиться к пониманию того, когда и при каких обстоятельствах может возникнуть вера в возможность историотворчества на доктринальных основаниях.

      Постановка вопроса в форме: <Кто виноват - марксизм или почва, на которую он упал?> - вряд ли имеет смысл сегодня. Она не учитывает даже герценовских мучительных размышлений о судьбах теории, воплощающихся в жизни. А ведь после Герцена сколько воды утекло. . . Думаю, что новые смыслы и значения возникают в точках столкновения теории и реальности. Ведь дело все же в том, что именно становится с идеей, когда она превращается в действительность. Появляется она чаще всего непохожей на себя, и в действительности у нее не одно, не два, а множество лиц. Идеи тоже, как известно, бывают разного рода.

      Одни коренятся в глубинах народного сознания и придают форму уже существующим общественным устремлениям.

      Другие - своего рода готовый товар. Родившись на одной конкретно-исторической почве, они начинают существовать автономно. При пересадке на новую почву они часто приживаются с трудом, подвергаясь и адаптации и перетолкованию. Идеи не безразличны к обстоятельствам, обстоятельства к идеям.

      Но существует и еще один тип взаимодействия текстов разных культур. Об этом замечательно сказал Ю. Лотман.

      Он заметил, что поступающие в культуру извне, из другой культуры, новые тексты - не книги, переставляемые с полки на полку, но топливо, брошенное в топку машины. Они как бы запускают машину мысли, и, чтобы выполнить эту роль, им надо сгореть, перестать быть собой. Чем естественней и проще взаимопонимание между двумя культурами, тем менее активна роль привносимого текста '.

      Это взаимодействие типа <вызов - ответ>. Думаю, что такая модель как нельзя более соответствует проблемной ситуации <Россия - Маркс>.

      Разными могут быть эффекты такого столкновения.

      Один из них отметил Г. Федотов в <Трагедии интеллигенции>. Он писал, что появление в России марксизма в 90-е годы прошлого века было настоящей бурей в стоячих водах, что именно в марксизме получили крещение все направления русской политической и философской мысли, в том числе и новые российские богословские течения. Именно марксизм вскрыл дремавшие потенции русского православия, высек искру нового пламени. Парадоксально? Да! Но нелинейно.

      Из столкновения марксизма с российской народной почвой марксизм вышел непохожим на себя. Ведь не только Лениным Россия ответила на вызов марксизма. . . Марксизм на нашей почве переодевался сначала в народническое, а потом в большевистское платье. За фасадом экономического материализма уютно чувствовали себя и анархистски-бунтарские устремления, и попросту русский бунт. А в формулах классовой борьбы селилось, находило экологическую нишу старое содержание - вековая ненависть к барству, вообще к человеку, одетому в европейское платье.

      Каким образом происходили эти превращения, какие факторы их обусловливали? Известно, что главным носителем марксистских идей в России была интеллигенция, формировавшаяся в кружках самообразования. Эти кружки состояли сначала из интеллигентной молодежи и поднадзорных, которые изучали политэкономию, занимались разбором и критикой народнических теорий, стремясь развивать, в противовес им, идеи научного социализма. Знакомясь с программами этих кружков, убеждаешься, что основоположников марксизма изучали не слишком: <Коммунистический манифест>, <Классовая борьба во Франции>, некоторые другие работы Маркса, <От утопии к науке> Энгельса. . .

      Значительную долю в программе составляли работы Ковалевского и Бюхнера, Каутского, Либкнехта, Лафарга. Кружки и социал-демократов, и социал-революционеров ставили одну задачу - выяснение противоречий современного общественного строя и их разрешение с точки зрения социализма.

      И что существенно - так это то, что главный акцент делался на использование теории не с целью познания, а для преобразования реальности, причем посредством приложения готовой теории, не затемняя <сути> дискуссиями. Именно тогда вырабатывался тип интеллигента новой формации, для которого характерно чисто прагматическое отношение к знанию. Эти интеллигенты вели кружки для рабочих и были авторами брошюр, по которым учились в этих кружках.

      Опыт этой деятельности вне всякого сомнения повлиял в дальнейшем на структуры и способы организации послереволюционных институтов новой науки, таких, как Институт красной профессуры, Комакадемия и др. Сами же участники этих кружков после революции нашли безграничный простор для реализации своего честолюбия и преобразующего пафоса. Они стали авторами будущих грандиозных проектов преобразования природы и реорганизации человека.

      Не следует забывать, что марксистский проект <особой науки> был одним из вариантов более обширного целого. Он формировался в рамках образа науки, альтернативной стандартной европейской. Русский - и советский! - марксизм возрастал на почве мечты о науке, которая народу служит и народом создается и является фактором радикального преобразования жизненных форм. Эта <мечта> и этот проект как раз не были марксистскими. Они порождались глубочайшим расколом российского общества - социальным и культурным, наличием огромного числа людей, отчужденных от культуры, образования, от самих себя. В своих массовых проявлениях русский марксизм - реализация мечты о науке, которая могла бы осуществить правду низов. Творцом же этой <науки> была новая, <свежая> интеллигенция, только выходящая из среды народа и только входящая в мир теории. Они были запоздавшими Базаровыми, которые читали Бюхнера, Фогта и Молешотта в дешевых изданиях, и столь же запоздавшими просветителями, вышедшими на дороги истории в то время, как просветительский импульс уже угасал. От просвещения шли попытки создания новой пролетарской энциклопедии и крепчайшая вера в мировую гармонию, которая, правда, мнила себя <научно доказанной>. Но, так или иначе, Дарвин в их сознании явно вытеснял Маркса. Этим людям, только входящим в мир теории, было свойственно ослепление абстрактными системами, неумение связывать теоретические выводы с практической жизнью.

      Акцентируя внимание не на познании, а на преобразова- нии реальности, они оказывались с этой самой реальностью в странных отношениях. Так, образы реального и идеального пролетария в их сознании накладывались друг на друга, но второй явно вытеснял первого. Реальный российский рабочий, часто только еще становящийся им, живший на границе города и деревни, ускользал из-под их взгляда.

      Читали наши <свежие> теоретики Маркса, Энгельса и Лассаля вроде бы внимательно, но происходила постоянная подмена социальных персонажей. Европейские марксисты имели в виду фабричный пролетариат, и ничуть не крестьян. У нас же все, что сказано о пролетариате, переносилось вообще на обездоленные сословия. Западноевропейская буржуазия тоже замещалась нашими привилегированными сословиями. Теоретики же не столько познавали реальность, сколько подвергали себя самобичеванию и крепли в убеждении, что народ лучше и нравственнее их самих. Они критиковали народников, но повторяли их ошибки, усвоив, правда, из Маркса, что крестьянство - <реакционный элемент>. Они удивительным образом сочетали догматизм и доверие (даже сверхдоверие!) к низовым движениям и к людям из низов.

      Беда в том, что реальных людей и реального общества они фатальным образом не видели. Вот А. Богданов сочувственно излагает историю о кружке русских рабочих в захолустном селе, которые и не слыхивали о существовании Маркса, но <самостоятельно открыли теорию прибавочной стоимости> '. В рабочих аудиториях видел он <прирожденных монистов>, требующих недвусмысленных ответов на проклятые вопросы и способных найти их. Но они не замечали реальной и <неклассической> жизни, которая мимо них проносилась.

      Социальную теорию реальное общество как бы и не интересовало. Как можно судить по <Экономике переходного периода>, Бухарин не видел различий между американским фермером и русским общинным крестьянином. Ленин придерживался догматической иллюзии, согласно которой русский крестьянин трактовался как мелкий буржуа. Практические следствия этой теоретической ошибки хорошо известны. Но явились ли эти следствия результатом прямого приложения к реальности положений теории Маркса?

      Пытаясь анализировать причины парадоксального сочетания феноменального отлета теоретического сознания от реальности и столь же феноменального упорства в попытках ее переделки, подверстывания под идеал, надо учитывать и другие обстоятельства. Одно из них - отмечаемое многими, от народников до Бердяева, - безграничная жестокость власти, которая загоняла интеллигенцию в подполье, укрепляя чувство изгойничества, заставляя их принимать тесные и темные комнаты своего сознания за целые миры.

      В значительно меньшей степени учитывается следующий фактор. Дело в том, что эти люди, обуреваемые пафосом созидания новых общественных форм, стояли далеко от повседневных дел общества и государства. Само их социальное положение диктовало невовлеченность в деятельность социальных институтов. Русская интеллигенция, как правило, не занимала должностей в обществе, и без того переполненном чиновниками. Они жили в условиях политической несвободы, деловой мир был им не только малознаком, но попросту невидим. Это также развивало крайнюю склонность к самым общим, всеохватывающим теоретическим системам, любовь ко всему новому, оригинальному, пренебрежение жизненными фактами и реальными социальными ситуациями, отрицание возможности постепенного изменения старых учреждений, стремление одним махом, сразу же переделать весь социальный и политический строй согласно одному общему плану. Возникала соблазнительная мысль, что на место многослойных и традиционных обычаев можно легко поставить простые правила, которые базируются на том, что эпоха считала естественным правом. Они не видели, сколь хрупки и тонки в России структуры цивилизации и культуры. Так или иначе, над реальным обществом, строй которого был полутрадиционным, созидалось общество воображаемое, которое казалось таким простым, стройным, однородным, справедливым и разумным. Воображение теоретиков-преобразователей легко устремлялось ко второму.

      <Народ>, так же как и <теоретики>, не имевший никакого опыта участия в управлении государством, также увлекся новыми идеями, да вот только понимал их по-своему. . .

      Незнание же <теоретиками> механизмов действия общества не ограничивалось отсутствием представлений о тех характеристиках российского общества, которые позволяют сегодня называть его первым из развивающихся. Точно так же не знали они и <народа>. Собственно, они не видели, что народа уже нет, что на поверхность исторической жизни выходит масса, <слабое место реальности> (Э. Канетти). Они разделяли твердую уверенность, что народ разнится от интеллигенции только степенью образованности, <культурности> и, если бы не было препятствий, которые ставит власть, можно было бы давно переливать в голову народу <знание>.

      То, что душа у <народа> - качественно другая, это и в голову не приходило, как отмечали авторы сборника <Вехи>. Под душою понимали то же рационалистическое сознание, только недостаточно развитое. Но, как известно, <Вехи> были подвергнуты разгрому, а после революции <в народ> пошли те, кто продолжал верить, что этот самый народ - не более чем ребенок. Впрочем, и сами они были <детьми>. Ирония и трагедия истории состояла в том, что книжные формулы, с которыми они туда пошли, не зависли в воздухе, а вошли в жизнь, повлияв на обстоятельства и формы ее протекания.

      <Теоретики> не знали, на какую почву падают их знания.

      Но, честно говоря, как-то не поворачивается язык говорить об их вине. Они ответственны, а порою попросту невменяемы. Все послереволюционные грандиозные культурные проекты - от предоставления массам в кратчайший срок сразу всех достижений мировой культуры до программ политико-воспитательной работы - несут на себе следы феноменальной невменяемости, особенно когда знакомишься с ними теперь. . .

      Ликвидацию неграмотности и малограмотности пытались объединить с политическим воспитанием и срочным вовлечением масс, до той поры отчужденных от политической жизни, в политику. Вот авторы букваря <Долой неграмотность> после прохождения урока чтения <мы не рабы>, <рабы не мы> предлагали тут же провести беседу о классовых интересах, послушать чтение брошюры Ленина <Политические партии в России и задачи пролетариата>. А после чтения по складам <Советы - набат народа> и <Мы несем миру свободу> - прослушать чтение ленинской работы <Советы постороннего>. Люди рассуждали о классовой борьбе во Франции, не умея показать ее на карте. В умы, не умудренные науками, в сознание, <работающее> бинарными оппозициями, входила теория классовой борьбы. А реальность демонстрировала свой страшный лик. Молодость, невежество при короткой политической натаске - вкупе с представлениями о мире как простой системе - способствовали возникновению обстоятельств, в которых рядом с честными, наивными и чистыми существовало множество негодяев. Но теория ли Маркса порождала эти ситуации?

      И не знание, а полузнание становилось силой. . . Лакуны, образовавшиеся от распада старых социальных связей, старой веры, заполнялись верой новой - в Маркса, в науку, бог знает во что. Марксизм ли породил удивительные персонажи послереволюционной реальности? Комсомолец - колдун, мечтающий поступить в совпартшколу. Деревенский богоборец, у которого на месте икон прибиты фанеры с наклеенными на них портретами Ленина, Троцкого, Зиновьева и Крупской, а в углу, на бывшей полочке для икон, - газеты, брошюрки, протоколы собраний. Или активист, который по праздникам одевается в чистое и читает <Энциклопедический словарь>. Эти семьи, где дед - язычник, отец православный, а сын - комсомолец, который услаждается журналом <Безбожник>. . .

      Люди эти подходили к переделке реальности с мерками, продиктованными их собственной жизнью. Принадлежность к классу они определяли не по тому, чем человек занимается в настоящее время, а по родителям, то есть как в доиндустриальных статусных обществах. (Ведь в обществах классического индустриального капитализма буржуа - это буржуа, пролетарий - пролетарий. И неважно, как они ими стали, кем были раньше - крестьянами, лавочниками, купцами, дворянами или просто каторжниками. ) Они только учились произносить и писать слово <гражданин>. Свобода была для них звуком пустым. . . Здесь не было даже начатков демократического правового сознания. Совершивший проступок или преступление человек оказывался более или менее виновным в зависимости от <классовой> принадлежности.

      Молодежь из России с недоумением смотрела на европейские правительства, которые вместо того чтобы душить врагов по тюрьмам, предоставляли им газеты, улицу, партийные организации. Их не удивляло то, что выборные должности занимали люди назначенные. Они не понимали, зачем учиться торговать. . . Часто они даже не умели пользоваться политическими ярлыками, сосредоточиваясь на более близких и понятных проблемах морального разложения. Классовые категории выступали как моральные. Марксистской же терминологией пользовались главным образом студенты и партийные работники по меньшей мере среднего ранга. Основная масса комсомольцев и членов партии не клялись диктатурой пролетариата, не обсуждали перспектив построения коммунистического общества. Они жили, а коммунистические идеи трансформировались в их среде в несколько простых лозунгов. <Пережитки> - иконы, религиозные обряды, пьянство, воровство, с ними надо бороться. <Классовый подход> - его следует соблюдать. Бедняки, рабочие, служащие - класс хороший. Бывшие - кулаки, зажиточные чужой вражеский класс, им следует всячески осложнять жизнь. Если партиец усыновил ребенка: пролетарского хорошо, помещичьего - ужасно. Кстати, и к молодежи, и к детям новое общество относилось так же, как относились к этим социальным группам в обществах традиционных.

      Ребенок, юноша воспринимался как равный взрослому. Дети на равных вступали в единоборство со взрослыми. Действительно, откуда эти юные командиры, комиссары-ораторы, откуда Павлики Морозовы?

      <Классовое сознание> (на деле старое сословное, а то и родовое) заменило главную из десяти заповедей - почитать всемогущего бога за то, что он освободил от рабства египетского. Теперь поклонения требовал победивший и освободивший народ из рабства капиталистического Класс. Новые <классово чистые> руководители свою пригодность к занятию постов не связывали ни с успешностью выполняемой работы, ни с познаниями. Над Марксом они не корпели и с собственно доктриной знакомы не были. Главными были - выдержка классовой линии, участие в кампаниях, четкое и быстрое исполнение директив. Но это - уже другая история, история жизни, где повседневность - судьба и возмездие, а не просто история приключения марксистских идей на российской почве. И рассказать ее еще предстоит - ведь сделаны только первые шаги. . .

      Но я вернусь к началу - к разговору двух дам. Могут сказать, что дамы <простовато> интерпретировали содержание статьи А. Ципко. Но как еще можно пересказать ее в двух словах? Остается только надеяться, что дамы поговорят да забудут. Только вот наверняка в глубинах сознания останется - <во всем Маркс виноват>. Упрощенчество, редукционизм, засилье одномерных идеологий - давняя и застарелая беда нашего общества, тем более что эти идеологии совершенно блистательным образом накладывались на структуры <черно-белого> сознания, <консервируя> их и усиливая. Действительность перестройки свидетельствует, к великому сожалению, что эти схематизмы сознания не столько преодолеваются, сколько во все большей степени выявляются. Что могут сделать в этой ситуации люди образованные, знающие? Вероятно, только одно. Не обращая внимания на <рев толпы> и не пытаясь этот рев перекричать, делать попытки продемонстрировать сложность и многозначность любой проблемы, какой бы просто решаемой она ни казалась. Ведь наша история - и прошедшая, и сегодняшняя полна примерами печальных следствий попыток просто решать сложнейшие вопросы. Не окажется ли, что новые редукционистские схемы опять належатся на структуры бинарного сознания, благополучно дожившего до нашего времени?

      И тогда все снова начнется сначала. . . Так что не стоит упрощать и упрощаться!