V. РУССКИЙ ПОПУЛИЗМ: ИСТОКИ, СМЫСЛ, СУДЬБА

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 
17 18 19 20 21 22 23 24 

Радетели блага народного

В России слово "популизм" – иностранец. Нетрудно догадаться, что происходит оно от латинского "рopulus" – народ. Но при первой же попытке применить данное понятие к отечественным реалиям можно столкнуться с его крайней неопределенностью. "Народ" в России – слово святое. Кто у нас не клялся именем народным? Западники и славянофилы, анархисты и нигилисты, народники и эсеры, представители большевизма, современные национал-патриоты и коммунисты, наконец, демократы – везде мы встретим преклонение перед народом. Увы, ситуация эта не доморощенное явление. В западной социологии, где исследование популизма имеет давнюю традицию, смысл данного понятия сталь же не прояснен. С тех пор, как в 90-х гг. прошлого века оно попало в американский политический словарь, диапазон его применения в разных странах оказался чрезвычайно широк. Для некоторых авторов популизм стал синонимом аграрничества. Другие же именуют популистами политиков, которые становятся лидерами народа в борьбе против специальных привилегий. Более того, термин этот с одинаковым успехом используют как при характеристике движения "зеленых" в Западной Европе, так и при исследовании толстовства, антисемитизма, маоизма, маккартизма, студенческих движений и движения потребителей в США.

И все же в такой многоликости вырисовываются некоторые общие черты, позволяющие говорить о наличии определенного качества. Усматривая причины появления популизма в столкновении мелких производителей с законами индустриального общества, зарубежная историография связывает его со стремлением к упрощению решения сложных проблем, а также с восприятием истории как серии заговоров. В своих же крайних формах популизм связан с изоляционизмом, ксенофобией и воинствующим антисемитизмом. Популизм ассоциируется с мистическим ощущением, что против народа плетется сеть тайных интриг со стороны враждебных внешних сил и правительства ("врагов народа"). Отсюда ему свойственна приверженность идеологии ж практике тотального отрицания. Популизм весь "анти": антикапиталистический, антиурбанистский, проникнутый чувством враждебности. Цель этого негативизма – "благо народа", всегда слабого, нуждающегося в защите от официальных властей, интеллектуальной элиты и организованного пролетария. Зарубежные исследователи подчеркивают и стремление популистов к идеализации прошлого (крестьянской общины и фермерского хозяйства), сочетающееся с тягой к морализаторству, с использованием национальной одежды и символики. Вместе с тем, у многих популистских ориентаций не отнять и конструктивных идей: кооперации, стремления к демократизму и уважению естественных прав и свобод человека.

Все эти характеристики, разумеется, есть результат определенной идеализации, так как едва ли можно назвать конкретную партию классически популистского толка. Популизм никогда и не оформлялся в отдельную партию или движение, не выдвигал своих вождей. Скорее всего, он есть движение в движении, латентно вызревающее на почве национальной культуры, но постоянно прорывающееся наружу настроение, определенная психология и вера. Он проявляется спонтанно в поступках и взглядах отдельных лиц; в ориентациях политических группировок, в окрашенности теорий и учений. Симптоматично, что никто из политических деятелей не идентифицирует себя с популистом. Бытие в качестве популиста – это всегда бытие для другого. Поэтому популизм, как правило, представлен в оценке, исходящей от рефлексирующего над политической жизнью сознания. В то же время его нельзя отнести и к явлениям субъективистского толка. Исследователь не может в данном случае воспользоваться "бритвой Оккама" и распрощаться с термином "популизм", не рискуя отсечь качественно определенное явление, не охватываемое другими понятиями и определениями. Что же касается данного исследования, необходимо подчеркнуть: не будучи сторонником сугубо негативной оценки популизма как упрощенчества, будем рассматривать его в качестве такой интенции действий, в которой находит выражение стремление использовать имя народа и его исторический потенциал в политических целях на основе заимствования мотивов, образов и устремлений народа. Причем данная интенция характеризуется различной мерой адекватности умонастроениям части народа и мерой доступности теоретических положений неполитических заявлений широким народным слоям.

Россия кающаяся

А не лучше ли отбросить все пространные рассуждения о популизме и воспользоваться устоявшимся словом "народничество"? Думается, что и здесь произойдет подмена понятий. Мне кажется, что известным на Западе исследователям русского популизма Ф. Вентури и И. Берлину не удалось в полной мере уйти от этой ловушки: Ф. Вентури в своем фундаментальном историческом обзоре начинает анализ идей популизма с А.И. Герцена и заканчивает поражением народничества после 1881 г. И. Берлин, хотя и расширяет исторические рамки движения до народников-экономистов 1890-х гг., лишь мимоходом затрагивает деятельность партии эсеров, а о большевистском популизме умалчивает вообще. Невольно создается впечатление, что в начале XX столетия история русского популизма заканчивается навсегда.

Народничество, во-первых, не единственный представитель русского популизма. И Ф. Вентури, безусловно, прав, когда включает в свое исследование нигилизм 60-х гг., заявлявший о "долге" служения народу или бакунинский анархизм, допускавший существование "народного инстинкта" протеста. Во-вторых, не все содержание народничества можно без остатка свести к популизму. Ряд теоретических воззрений народников, как блестяще показали оба упомянутых автора, восходит к западным влияниям (системы Фурье, Сен-Симона, Прудена, Сисмонди, Руссо и др.). Не рискуем также назвать популистскими философские взгляды народников, хотя бы в части, касающейся натурфилософии и тех жарких споров, что разворачивались вокруг проблем добра и зла, счастья, смерти и бессмертия.

Думается, что в русской истории XIX–начала XX вв. популизм чрезвычайно многолик. Можно сказать, что в России он стал как особого рода качеством практического движения, так и своеобразной ментальностью, мироощущением и частью самосознания большинства образованных граждан. Популизм стал особым смысловым ориентиром, породившим такие специфические явления как передвижничество и лубочную живопись в изобразительном искусстве, скоморошество Козьмы Пруткова и огромный вес темы народной жизни в литературной прозе, героизацию мужика в поэзии. Все считали своим долгом подчеркнуть приверженность народу. Уже в первой трети XIX столетия характерной приметой времени, по меткому наблюдению маркиза де Кюстина, становятся официальные приемы при дворе, на которых специально отобранная толпа бородатых крепостных крестьян изображала ликующий народ. В то же время непоказной крестьянин бунтовал, а дороги России полнились каликами перехожими, погорельцами и разбойным людом. Часть дворян со времен А.Н. Радищева не могла закрывать глаза на произвол. По стране пошел "кающийся дворянин", стремящийся искупить свой "долг" перед народом. В последующем деревня всецело завладела мыслями и чувствами интеллигенции. Славянофилы выдавали свое учение о церкви и государстве за откровение народной мудрости и в знак солидарности с народом надевали кафтаны и мурмолки, но и другие движения тоже ссылались на идеалы деревни, их приверженцы надевали крестьянское платье и звали к хождению в народ.

Так или иначе, синдром покаяния коснулся всех без исключения слоев общества, представители которых вдруг осознали свою оторванность от народа. И если учесть, что в русском языке слово "народ" имеет глубокое философское содержание, уходящее своими корнями к древнейшим представлениям пращуров о Роде как вместилище бытия, то можно предположить, что данное осознание было сравнимо с шоком, который непременно овладеет любым человеком, вдруг оказавшимся в бытийственном вакууме. Род у славян – символ целостного мировоззрения, включающего в себя представления о природе, урожае, божествах: "Род оказывается всеобъемлющим божеством Вселенной со всеми ее мирами: верхним, небесным, откуда идет дождь и летят молнии, средним миром природы и рождения и нижним с его "огненным родством" (Рыбаков Б.А. Язычество древних славян. М., 1981. С. 453). Ощущение себя в качестве не  народа раскрепостило бессознательную боязнь остракизма. Отсюда такое стремление подчеркнуть свою связь с Родом, свою принадлежность к национальным, глубоко народным корням, возродить традицию русской соборности.

Но, хотя принцип народности принимался всеми движениями, он не везде выполнял системообразузощую роль. Среди множества политических ориентаций сила покаяния находила выражение в разной мере. В официальной позиции превалировал принцип самодержавия, а народность выполняла хотя и необходимую, но подчиненную роль. Вспомним триаду Уварова: самодержавие, православие, народность. В случае с западниками и славянофилами на первый план выходит либо вопрос корелляции Запада и Востока, либо национальная проблема. Мужицкий кафтан славянофилов оказывался здесь не столько народной одеждой, сколько национальным костюмом. Лишь у народников вперед выдвигается "партия народа" в лице крестьянина, противостоящего "партии царя". Лишь они принимают наиболее близко к сердцу идеи, рожденные в простонародной среде, Лишь они фанатично верят в их справедливость и видят в них альтернативу всем иным реформистским устремлениям. Дело доходит до того, что чуть ли не закладываются основы особой дисциплины – науки о народе. Крестьянин становится основной смыслообразующей категорией, вокруг которой формируется все мировоззрение.

Сказанное позволяет сузить предметное поле предлагаемого исследования и сосредоточиться вслед за зарубежными учеными на наиболее представительном популистском течении – народничестве.

С этой точки зрения не вполне приемлемо определение русского популизма; данное Ф. Вентури, согласно которому он родился из герценовского пессимизма и бакуниской экзальтации "как вера в крестьянскую революцию, поддержанную правящим классом – той частью интеллигенции, которая способна защитить интересы и традиции крестьян, и добровольно слиться с ними". Странно было бы связывать зарождение популизма с каким-то лицом, но если это необходимо, то в отношении России можно сказать, что популизм родился, скорее всего, из радищевского покаяния и пессимизма. Также нельзя связать русский популизм исключительно с революционаризмом. На наш взгляд, анализ должен затронуть и менее представительные, но популистски окрашенные движения славянофилов (они одни из первых придали слову народ" категориальное звучание, провели различие между понятиями "нация" и "народ"), экономистов-народников 80-х–90-х гг. и эсеров. Наш подход позволяет с полным основанием поставить вопрос и о большевистском популизме, о популизме современных политических деятелей. В таком случае неизменным остается лишь то, что в роли опекунов народа в российской истории всегда выступали элитарные слои, интеллектуалы, испытывавшие некое подобие покаяния за роковой отрыв от почвы, от народа или остро нуждавшиеся в его поддержке.

Узреть "Беловодье"

Русский популизм – порождение XIX столетия. Однако при его рассмотрении мы не можем обойти такого специфического явления, как Раскол. Думается, что генетически популизм в России уходит к нему. Раскол стянул и объединил все линии роста народной культуры, развивавшейся в первую очередь в лоне апокрифической переработки христианства. Им была воспринята наивная мудрость сынов персти, дерзнувших проникнуть в тайны Правды и традицию "отреченных книг". Он не проигнорировал Правды "единого общества" Ермолая Еразма и Правды "общности имуществ" Феодосия Косого – Правды, изреченной словами мудрецов, озвучивавших голос народа. Из всего этого раскол заимствовал и пронес через умы староверов не абстрактные рассудочные идеалы, а чувственно-предметные образы, заземлявшие абстракции христианства. Народный идеал Правды – совершенного состояния Рода, включающего понятия "божьей земли", святыни труда и братства, идеал, созвучный вековым мечтам о мужицкой монархии, царе от нищеты, единообщественности – он возвел в ранг Евангелия. Но подлинное значение Раскола состоит в том, что с него в сознании россиян возникает вопрос: в чем истоки и самобытность русской жизни? При всей видимости религиозных разногласий раскол был массовым национально-демократическим движением. Так оценивали его значение и русские сторонники "народного дела". Один из них – историк А.П. Щапов – писал: "Никто тогда не думал, не гадал, что это будет могучая, страшная общинная оппозиция податного земства, массы народной против всего государственного строя – церковного и гражданского". Он вылился в "одну оппозиционную общинно-согласную, церковно- и гражданско-народную доктрину ...". Причем это была оппозиционность особого рода. Раскол не выступал против государства и православной церкви вообще. Его гнев был направлен на "прелесть латинскую".

Желанное для Раскола – это возврат к исконно русскому укладу жизни. Характерно, что видные представители движения апеллировали прежде всего к государственности и вере первых русских князей. Таковы, например, "Поморские ответы" братьев Денисовых. Таково недоумение протопопа Аввакума: "Если мы раскольники и еретики, то и все святые отцы наши и прежние цари благочестивые и святейшие патриархи таковы суть". Сердцевиной раскольничьих устремлений становится мирское согласие, земство, община и народ, понимаемый как вселенская церковь. Расколу принадлежит право "первооткрывателя" русской общины и русского крестьянина, личность которого он довел до обожествления. Главное в мирском согласии – это самородные зачатки "особно-областной" свободы и федеративного устройства, вечевого самоуправления и самоценности человека, соборность, гласность, выборность, высокий уровень нравственности и свободы.

Русский популизм представляет собой вариации на данные темы. Почвенничество, противостояние централизованной власти, доведенный до апофеоза крестьянин – все это свойственно ему. И все же он отличается от своего прародителя. Раскольничьи идеалы не были отвлеченными мечтами. Предметом вожделений там была сама действительность русской жизни, пережитая и принятая близко к сердцу. Староверы мечтали об общине, которая отнюдь не процветала в допетровские времена и, тем более, не предоставляла своему обитателю широких свобод. Земным воплощением их идеала была страна Выгореция, жители которой по уровню образованности, нравственности и организации хозяйства намного опередили свое время. Однако ближайшее знакомство с внутренним устройством Выгореции (или аналогичным по духу федосеевским общежительством) показывает приверженность раскольников разветвленной начальствующей иерархии, аскетическому деланию, отвержению своей воли и суровым нравам. Но чем глубже заходил процесс разложения существовавших самоуправленческих форм, тем в большей мере русская старина представала в качестве "золотого века". Здесь-то и начинается популистская утопия. За два с небольшим столетия был проделан путь от действительности к мечте. И тогда аскетизм предстал воплощением высокой нравственности, бедность равенством и благоденствием, деспотизм высшим проявлением свободы. Результатом пройденного пути явилось противостояние идеала русского мира обществу европейского образца, олицетворенному в российской государственности послепетровской эпохи.

Раскол был устремлен в непосредственно данное историческое время и пространство, а его сторонники-староверы ощущали себя частью народа (тела Христова – общего народа правоверного). Поэтому они стремились вернуться к "истинной жизни" даже во времена Антихриста-Петра, сплотившего вокруг себя "мертвые трупы" отступников. Старые общины существовали рядом и достаточно было их сохранить. Если же это не удавалось, то староверы устремлялись в Сибирь, на Север, где основывали скиты и пустыни. Отдельные такие попытки не прекращались вплоть до XX столетия. Тысячи староверов задумывались над призывами осваивать свободные земли на Дальнем Востоке, устремлялись в Канаду и т.д. Но в XIX в. старая община была уже достаточно разрушена, отсюда наследница русского раскола – старообрядческая церковь – уже не могла рассматривать ее как непосредственную данность. В ней мы видим церковь кающуюся в утрате народных корней. Она ставит проблему возрождения общины "апостольского века", когда церковное управление было открытым, публичным, а миряне составляли живую и деятельную силу в церкви и ее делах. Таким образом, происходит перенос идеала в ретроспективу. Старообрядцы, которых популистски настроенный русский революционаризм всегда рассматривал естественным союзником народа, устремляют свои взоры в созданную ими свою страну Утопию.

Параллельно радикально настроенная интеллигенция, следуя за эсхатологическими и хилиазмическими умонастроениями крестьян, начинает поиск идиллического мира "Беловодья". Стремление это красноречиво очерчено И.И. Каблицем (И. Юзовым): "Способность нашего народа к самоуправлению можно усмотреть во всех его привычках и действиях. Потребность в нем сказывается и в том, что он уделяет ему большую долю внимания при создании таких идеальных образов практической жизни, которыми он время от времени утешает свою скорбь и которые очень часто побуждают его странствовать и отыскивать так называемое "Беловодье". Это "Беловодье" – земной рай русского крестьянина. Там нет ни убийств, ни воровства, ибо нет бедности, там нет ни налогов, ни чиновников, так как жители его не подчиняются никакому государству. Эта самоуправляемая обжина, которая существовала не только в воображении крестьян, но и действительно обитала среди гор Алтая, может служить образцом того самоуправления, которое желал бы иметь русский народ". Легко убедиться, что светский популизм устремился в перспективу. И если носители народной идеи – правоверные крестьянские массы и идеологи организации народной утопии по типу Выгореции – были непосредственными участниками своего полуфантастического мира, жили такими, какими они были на самом деле, и не нуждались в каком-либо перевоплощении для исполнения "новой" роли, то интеллигенция, пережившая стадию покаяния, перешагнула принципиально непреодолимую для народа грань, за которой начинался претендующий на рационалистичность "русский социализм" в понимании Герцена, Огарева и др. Невольно интеллектуал становился актером, вынужденным (не его вина, что в обществе не все крестьяне) изображать из себя слугу народа и выразителя его взглядов.

Беловодская легенда, зародившаяся в среде бегунов и духоборов, зафиксирована впервые в 1807 г. Министерством внутренних дел со слов некого Бобылева, утверждавшего, что неведомая страна лежит на островах Тихого океана и отыскать ее можно, двигаясь от Бухтармы через Китай. Ввиду неразвитости коммуникаций и неполноты географических данных, предоставленные сведения были восприняты всерьез не только простонародьем, но и самим правительством. Легенда владела умами россиян вплоть до начала нового столетия. По своему характеру она может быть отнесена к разряду сказаний о земном рае, которыми издавна была богата русская земля (легенда о рахмановом острове, о Китеж-граде и т.д.). Каблиц довольно емко выразил ее содержание. Конечно, современные литературоведческие и исторические исследования могут дать более детальное представление о ней. Однако, подробно прослеживая подоплеку возникновения легенды, ее версии и варианты, они не дают реконструкции архитектоники мира "Беловодья". Между тем, такая реконструкция важна для наших целей. Думается, что внутреннее строение "Беловодья" может быть понято в контексте исканий русского популизма, спонтанно выразившего народные устремления в языке текстов, выступлений и прокламаций. В этом переложении языка народного сознания на язык рационалистичной идеологической прозы скрывается тайна русского популизма. Воссоздание образа "Беловодья" является одновременно и реконструкцией популистских представлений о социализме. Социализмом, особенно в 60-е гг. прошлого века, переболела значительная часть русской интеллигенции. Популизм тоже был насквозь социалистическим. Но, в отличие от иных представлений, мир "Беловодья" по мнению адептов популизма, вырастал произвольно из инстинктивных стремлений русского крестьянина к социализму и отражал его житейскую мудрость.

Идеальный мир "Беловодья" строился не столько на отрицании всего западного, сколько следовал идее самобытности российского жизненного уклада. В своих мечтах народники скептически относилась к возможности капитализации страны. Они отвергали ценности западного общества: были против централизма, частной собственности и индивидуализма, против жажды предпринимательства и эгоистической морали. Однако их социальный проект не был полной антитезой европейскому духу. Он предполагал централизм, предприимчивость и даже индивидуализм. Но все эти явления вписаны в иное измерение. Мирское согласие не чуждо отношений собственности, подчинения и централизма, но отношений таких, какие возможны в рамках общины, то есть строящихся снизу до верху на началах соборности. Народнический популизм насквозь индивидуалистичен, но если индивидуализм на Западе виделся русским популистам эгоистическим сумасшествием личности во имя собственного счастья, то здесь он понимается как принцип главенства интересов реальной личности при столкновении ее с обществом. Для революционера он означает еще и жертвенность во имя народа. Критически мыслящие личности, разумные эгоисты, одиночки-террористы и заговорщики, способные без колебания взойти на Голгофу – вот разновидности индивидуализма, поставленного на службу народу. И индивидуализм означает счастье отдельной личности, но личности непременно каждой.

В благе личности они видели критерий ценности общины, самоуправления, разделения труда, капитализации, индустриализма и самого прогресса.

Только в силу качественного различия краеугольных жизненных ценностей дух бюргерства был чужд русскому популизму. Если для западной цивилизации такими ценностями выступали капитал прибыль, процент, рента, рациональная калькуляция, то эпицентром всей русской жизни для популистов была земля. "Народ русский, – отмечал А.П. Щапов, – до того практичен, до того склонен к реализму, к положительности, до того не способен оторваться от земли за облака, что землю взял за основу своего общинного устройства, социальную гражданственность назвал земским строе­нием, людей назвал земскими людьми, их собрания и думы земским советом, земскими соборами, статистические таблицы земляным делом". Отсюда такое внимание к крестьянскому вопросу, сельскому хозяйству. Отсюда такая мистическая вера в мужика.

Земля, земство, земляное устроение – кредо большинства популистски ориентированных деятелей. Уже славянофилы (братья Аксаковы) обосновывали анархистское по содержанию положение: земля является представителем общественного: народного и личного начала в противоположность государству. В земле – внутренняя правда. В государстве – зло. В земле – сила мнения. В государстве – сила власти. И если государство хочет знать мнение земли, оно должно созывать Земский собор. С призывом соединения всех русских общин в большие группы и объединения групп в "общем народном, земляном деле'' выступал Герцен. "Настоящий Земский собор нам надо себе завоевать",– вторил ему Огарев. На возрождение земства направлена и официальная политика после 1864 г. А его совершенствование находится в центре внимания народничества конца столетия. Лозунг созыва Учредительного собрания (читай – Земского собора), популярный в начале XX в. по существу имеет такое же содержание.

Земля "Беловодья", таким образом, есть пространство, вместилище не знающей формы русской души, культурно-историческая среда обитания и основа мироздания, целиком определяющая натуру крестьянина с тех пор, как со времен языческой Макоши он начал ее обрабатывать. Она вмещает все: и общину, и народ, и плодородие, и дар бессознательного спонтанного творчества у крестьянина, и его специфическую веру, выраженную в символе Христа-землепашца.

Важно и то, что в отличие от староверческой Выгореции земля "Беловодья" видится здесь во всей ее широте. Протяженность на тысячи верст, охват различных климатических зон, соединенные с приверженностью русского крестьянина к оседлости. Вот основа, способствовавшая рафинированию в популизме осознания того, что край "Беловодья" – это необозримый мир разнообразного хозяйственного уклада и форм. Разные земли русского исторического мира имели свою собственную историю. Дон, Алтай, Поморье самым существенным образом расходились в своем развитии. Таким образом, российский исторический космос распадался изнутри на множество самостоятельных миров. По этой причине приверженность к земельному устройству в популистских ориентациях органически переходила к отстаиванию общинного устройства жизни. В нем было замечено начало, общее для всех островков в безбрежном океане отечества. Причем, начало, возрождающееся даже в среде вольных хлебопашцев. Общинное устройство оказалось едва ли не единственным способом укоренения во вновь осваиваемых землях, где необходимо было трудиться без подсказки правительства, исходя из обстоятельств, то есть по собственному усмотрению на основе самоуправления. Не случайно В.В. Воронцов подчеркивал, что центральная власть просто не в состоянии была проконтролировать все подведомственные ей мирки, а отсюда в Малороссии, низовьях Волги, Заснежье, Ладоге, Вятке, Перми, Белозерье в прошлом самоуправление было полное и, кроме мирской сходки и мирского приговора, обыватели не знали никаких авторитетов и никаких постановлений. В многообразном историческом мире только самоуправляющиеся образования могли способствовать сохранению его целостности и быть альтернативой деспотическому правлению. Отсюда приверженность самоуправления перерастала в принцип федерализма. Не потому ли Герцен как разумеющийся констатирует тот факт, что "централизация противна славянскому духу, федерализация гораздо свойственнее его характеру", а истинное историческое существование славянского мира видит в союзе свободных и самобытных народов?

Именно в феномене общины популистская психология уловила остов, задающий архитектонику будущего общества. Для поборников народной идеи она предстала той заземленной формой хозяйствования и управления, в которой сочетается чувство коллективного собственника и личная ответственность, обложение со стороны государства и независимость, по существу исключающая негативизм частного предпринимательства. Явление обжины было легитимировано теми, кто увидел в ней прообраз свободного и независимого от экономических потрясений земельного микрокосма, образованного на началах добровольного союза свободных производителей, чья деятельность регулируется изнутри за счет беспринудительного договора между равноправными сторонами.

Характеризуя общину, Огарев писал: "При свободном развитии землевладение может достичь больших результатов земледельческой промышленности, потому что в его внутреннем смысле лежат две системы обработки: система сосредоточенной собственности, потому что община есть большой землевладетель, и система дробной собственности, потому что каждый крестьянин есть дробный собственник (заметьте – не помещик), обе системы сливаются в одну свободную общину". Общественное пользование и владение землей и орудиями труда символизировало начало, дающее простор развитию личности. При нем собственность и труд слиты воедино, и в этом слиянии заключается гарантия личной свободы. Путь к ее достижению виделся в реализации принципа справедливости, зиждущегося на равном распределении. "Переход всей земли в руки сельского рабочего сословия... и равномерное ее распределение"– это первый и важнейший пункт программы популистски ориентированной организации "Земля и воля". Данное требование неоднократно повторено в прокламациях и теоретических статьях народников. Восходит оно к глубоко народным корням к неподдающейся рациональному объяснению вере, вербально выражающейся в лаконичной фразе: "Земля ничья – она от Бога!". А раз так, то общежительство имманентно русской жизни, причем, обшежительство, основанное на равном пользовании землей, без деления на сословия и чины, то есть без всего того, что размежевывает землю, раздробляет народ, а в конечном итоге, ведет к погибели Рода. Вера в ничейную землю, завещанную "старожильцами", обрабатывавшими ее по праву трудовой заимки, характерна для всего популизма народнического типа. Она, в свою очередь, наложила отпечаток на русский социализм, а именно, в какой-то мере определила его направленность на отношения распределительного характера с лозунгом "Отнять и поделить!".

Отсюда же следует, что от самой земли дано общине быть источником положительной народной нравственности. Община сильна миром и братством – таким сообществом людей, которое не ограничивает взаимоотношения с простыми евангельскими истинами. Здесь каждый в своем поведении и образе мыслей должен стремиться к общему, заботиться о другом, не противопоставлять себя миру. В противном случае земля лишится коллективной питательной силы и обеднеет. Морализаторство, мистическая вера в народ, в коллектив как горнило высокой нравственности и разумности – это тоже атрибут русского популизма. "В народе всегда выражается истина. Жизнь народа не может быть ложью",– утверждал Герцен. "У русского народа, – продолжал он, – нет нравственности, кроме вытекающей инстинктивно, естественно из его коммунизма, эта нравственность глубоко народная; немногое, что известно ему из евангелия, поддерживает ее; явная несправедливость помещиков привязывает его еще больше к его правам и общинному устройству". Вспомним также незабвенные образы "новых людей" – Рахметова и Андрея Кожухова, у которых вера в народ оплодотворяла их высоконравственную сущность и готовность к самопожертвованию, доходящую, по словам одного из создателей этих образов – Степняка-Кравчинского, до степени высокого религиозного экстаза. Наконец, задумаемся над размышлениями столпа русского народничества конца прошлого столетия И. Юзова, всерьез заявлявшего об истинной интеллигентности русского народа, измеряемой не уровнем знаний, а степенью нравственности, которая выше любой другой, так как народ живет в мире. Не следует ли из данных рассуждений, что пребывание вне мира, вне общины, вне народа противоестественно, безнравственно и зло? Положительный идеал народной нравственности в популистской интерпретации тем самым подводил базу под оправдание беспощадности и безнравственности отечественного революционаризма в отношении так называемых врагов народа.

Естественно-исторические, жизненно-народные, идущие от самой земли основания превалируют и в рассуждениях вокруг народного права. В "Беловодье" не действует писанный закон, здесь правит народная самозаконность и самосуд. Это царство мужицкого демократизма, которому открыта правда вечная, совершенная и непревратная, представленная заветами предков и заповедями. Субстанция правды – в Боге, сотворившем землю, а точнее в Боге-землепашце. Еще в середине 16 в. крестьянским идеологом Ермолаем-Еразмом была сформулирована простая истина: правда Богом даром сотворена. Поэтому в "Беловодье" нет мздоимства в суде, нет чиновников, урезающих правду. Народ живет по правде сам, а потому жизнь его не подлежит толкованию и, тем более, правовому регулированию извне. Не случайно Герцен восхищается тем, что народ уважает только те правила и установления, что отвечают его представлениям о законе и праве. Он восторгается, что крестьяне, доверяя друг другу, не знают контрактов и письменных предписаний. Убеждение в том, что опираясь на общину и обычное право, Россия выберется из плена Вавилонского, было присуще и популизму 80-х–90-х гг., с той лишь разницей, что его представители не испытывали неудержимого герценовского энтузиазма. Анализируя итоги двадцати пореформенных лет, В. Воронцов писал, что новое законодательство непонятно народу, внутренне живущему всей жизнью. Поэтому он устремляет свой ностальгический взгляд к тем временам, когда большая часть России жила вне круга действий правительства.

В ту же канву земляного мышления умещаются размышления популистов о необходимости развития земледельческой народной промышленности. Специфическим для России был поиск ответа на вопрос; что важнее – национальное богатство или народное благосостояние? Он волновал все народничество. Ход рассуженний был таков: пусть при общинном владении общая ценность продуктов производства меньше, чем при "владельческом" пользовании, зато народное благосостояние во столько же раз больше. Необходимые расчеты и доказательства в подкрепление данного тезиса привел Н.Г. Чернышевский. Он же впервые если не сформулировал, то ясно провел принцип примата распределения над производством: достаточно наладить разумное распределение и малого будет достаточно всем, чего нельзя сказать об индустриальной цивилизации, создающей огромное национальное богатство, сосредоточеннее в руках немногих. Данный принцип и явился решающим аргументом в пользу отстаивания главенства народного благосостояния.

Можно не сомневаться в справедливости многих идей, связанных с земельным, общинным устройством. За пределами данной общины-микро-косма для крестьянина начиналась область чужого ("чужая вотчина", "чужой монастырь"), там господствовал другой закон и иной уклад. Там доверие сменялось подозрительностью, а земледелец уже не выглядел интеллигентом. Вне мира он выглядел жуликом и бунтарем, чужеземцем в своем отечестве. Его способность незамутненной, по-детски ясной мысли исчезала. Оставалась только грубая иррациональная плоть – непредсказуемый в своем поведении косматый мужик. Одним словом, общинная земля представляла собой ту ойкумену, где крестьянин только и мог проявить себя как личность. Вне ее мир был попросту репрессивен, и человек там не был свободен.

Здесь мы приблизились к конечной гавани страны "Беловодья". От Земли дорога подвела к Воле. Земля, земство, обжина, общежительство, народная нравственность и самозаконность, народо­правство и народное производство были выражением не только естества жизни русского крестьянина, но и воплощением его свободы. "В старину, – продолжал свои размышления Щапов, – гости посадские и крестьяне пользовались полным правом житейской свободы, жили на всей своей воле. Горожане назывались вольными мужиками, крестьяне – тоже вольными, охочими людьми. Свобода была основой земского территориального устройства жизни. Принципом свободного перехода земских людей было правило: вольным воля! В самом названии усадьбы, оседлости, ассоциации вольного, свободного труда выразилась идея свободы: свободное торгово-промышленное поселение называли слободой – от слова свобода... Вследствие сильной, несдержимой, полной воли развивался в народе могучий колонизационный дух, широкий разгул, простор воли.

Требуя для народа земли без выкупов и платежей, призывая к созыву Земского собора, выбранного всем земством, интеллигенция звала крестьянина к воле. В своих лозунгах она исходила из зоны ближайшего развития земледельца, то есть пропагандировала житейское представление о свободе. Воля значила, что народ должен управляться мирским согласием посредством выборных, а не приказных людей и не помещиков. Землей должен быть наделен каждый, а денежный обор, предназначенный на общее дело, не должен отчуждаться в пользу чиновников. Воля означала, что суд вершится людьми выборными, которым народ доверяет, вершится по совести и по разуму народному, а не людьми, неизвестно откуда присланными и судящими по закону, писанному непонятно для кого. Воля значила веру в Бога по совести. Она означала отсутствие насильственной рекрутчины и службу для охраны той местности, где человек живет. С волей связывалась надежда на отсутствие паспортов, на свободу передвижения и выбора занятий.

Единый русский народ, таким образом, должен проводить свою жизнь в наслаждении, а не в страданиях.

Итак, образ "Беловодья" перед нами налицо. Фундаментальными его ценностями являются Земля и Воля. Земледелие и вырастающая из него община составляют мир русского крестьянина. Как главное действующее лицо он сам управляет своими делами через мирское согласие, земство и Земский собор. Многочисленные островки российского мира объединены в единую федерацию свободных народов. Крестьянин не делает ставку на промышленность, но живет лучше, чем рабочий индустриального Запада, ибо наладил справедливую систему распределения. Залогом тому является природная нравственность, народный закон и механизмы общественной собственности. Народ свободен и счастлив.

Жить на земле

Популисты, находящиеся на другом полюсе политической жизни (форма непосредственного альтруистического служения народу), не верили в возможность революции снизу, не создавали тайных организаций и кружков, не писали прокламаций и не ходили в народ. Но, как это не парадоксально, они оказались ближе к нему. В народе они видели своеобразный социальный организм, воплощающий относительно высокий для своего времени уровень культуры и не терпящий насилия над собой. Поэтому лейтмотивом всей их деятельности стало не разрушение исторического мира России после-петровского времени, а его реформирование. Они звали не к счастью фиктивного последнего поколения, а к работе над устройством жизни реальной деревни.

Представители данной ''органической'' ориентации, были убеждены, что общественная жизнь, находящаяся под влиянием только лишь культурно-интеллигентских групп, получает уродливое развитие, и прежде всего потому, что издавна существует тесная связь между российской интеллигенцией и бюрократией. Во истину пророческими оказались их слова: "Проповедники "просвещенного бюрократизма", получив возможность осуществить свою программу на практике, мало чем будут отличаться от лихой памяти инквизиторов. Правда, содержание, вталкиваемое ими в народную жизнь, было бы совершенно иное, нежели оно было у инквизиторов, но их поведение относительно личности вполне тождественно".

Никто не вправе распоряжаться чужою судьбою, считали они и призывали оградить народ от назидательного покровительства социалистической интеллигенции. Свой долг они видели в изуче­нии народного мнения и совершенствовании на его основе суще­ствующего законодательства, землепользования, проведения структурных преобразований в области промышленности, изменения системы самоуправления в сторону действительно народного представительства и более эффективной работы гласных. Смысл этих мероприятий сводился к децентрализации, идущей одновременно сверху и снизу,  никоим образом не предполагающей искоренения каких бы то ни было социальных групп и сословий. Последнее, на их взгляд, означало бы неминуемое усиление государственной власти. Популисты 80-х–90-х гг. стремились поэтому к трансформации социальной организации российского общества в качественно иное состояние путем углубления "сословной" дифференциации, идущей рука об руку о осознанием личностью своих неотъемлемых прав внутри каждого сословия. В этой связи они поддерживали идею создания политических партий или, пользуясь терминологией тех лет, "общественных организаций".

Следует также заметить, что в авторитарных настроениях социалистов популисты органической ориентации справедливо почувствовали неявное посягательство на проповедуемый со времен Герцена принцип федеративного устройства государства. В данном вопросе они не отгораживались от опыта европейской цивилизации и ссылались на исторические тенденции, прослеживавшиеся в Германии, Англии, Австрии, которые свидетельствовали о том, что федеративное начало представляет собой оптимальную форму политического устройства, дающего наиболее выгодные для народа и наиболее прочные гарантии для самих правительств против распада наций на сепаратные единицы. "Такова основная цель организованной федерации: в общем федеративном союзе, навязанном нам самою природою, сделать счастливым каждого из его отдельных членов и употребить совместность и кооперацию для блага личности",– это было общее мнение. Однако их цель уже отличалась от герценовского идеала "союза свободных народов". Реализация замысла Федерации виделась опять-таки в контексте текущей политики Российской империи. Учитывая возрастающее стремление к обособленности в Финляндии, Прибалтийском крае и Малороссии, они настаивали на проведении более гибкой политики в отношении этих земель. Откровенно пропагандистский призыв "Молодой России" к немедленному выходу из империи Литвы и Польши для них мог показаться излишне экстремистским. Гораздо привлекательней им представлялся поиск порога экспансионистских устремлений России в отношении окраинных областей, так как чрезмерное экономическое и политическое влияние российского государства, особенно в Финляндии и Прибалтике, находящихся не более высоком уровне цивилизационного развития, могло бы обернуться регрессом для них.

Они были менее стеснены требованиями сугубо лозунгового, рассчитанного на широкую и немедленную поддержку масс, характера. По существу эта ветвь русского популизма эволюционировала в сторону гуманно-рационального понимания общества и постепенно переросла популистские рамки. В лице Н.К. Михайловского, В.Г. Короленко и других авторов "Русского богатства" в XX столетии мы уже видим мыслителей с широкими интересами и универсальным кругозором.

В то же время, успехи промышленного развития России и прогрессирующее разложение общины не подорвали устоев популистского мировоззрения. Резкое непринятие индустриализма и консолида­ция на этой основе сторонников поземельной общины привели к воплощению давно вызревавшего плана организации народной партия. Появившаяся в I902 г. партия социалистов-революционеров продолжала линию Герцена, Чернышевского, Михайловского и одновременно сохраняла революционористские традиции "Народной воли". Она имела довольно эклектическую программу, сочетавшую требования уважения прав и свобод личности, ее "всестороннего развития" с задачами революционного переворота; апелляцию к крестьянству и надежды на созыв Учредительного собрания с признанием ведущей роли пролетариата и необходимости установления его революционной диктатуры, Это, несомненно, был результат компромисса в политической борьбе и битве за народ, в которую активно включались марксисты. Что же касается принципиальных оценок перспектив развития страны, то позиции эсеров во многом совпадали с точкой зрения популистов 80-х–90-х гг. И здесь можно проследить единую линию.

Сторонники поземельного мироустройства уже на исходе прошлого века отдавали себе отчет в том, что капитализм прочно утвердился в России, но в отличие от марксистов они не видели в нем силы, способной вознести страну на гребень истории, Экономисты-народники задавали себе вопрос: какая роль уготована аграрной стране в мировом капиталистическом порядке? Действительно ли за наступлением банков, железных дорог и синдикатов маячит блеск пролетарского рая? Думается, что в данном пункте тоже можно задать себе вопрос: был ли популизм того времени настолько догматичен, наивен и поверхностен, что с таким упорством протестовал против благ цивилизации и капиталистического разделения труда, обещающего выгоды самому крестьянину?

Суть обсуждаемой позиции высвечивается в понимании экономических проблем, которое для своего времени, возможно, было более глубоким и вдумчивым, чем у марксистских оппонентов. По мнению популистов конца прошлого века расширение сферы влияния капитализма отнюдь не отменяет старых задач. Примечательно, что Н.Ф. Даниельсон, прекрасно владевший марксистской методологией исследования экономических процессов, в числе первых вскрыл своеобразие капитализма в России. В то время, как марксисты отождествляли западно-европейский и русский капитализм, призванный в будущем лишь воспроизвести опыт Англии, он отмечал, что в России капитализм несет на себе признаки искусственности не только в силу государственного покровительства частным собственникам, а по той причине, что позже других вступив на стезю своего развития, он пропустил необходимую стадию накопления и естественного роста сферы производства. Российское правительство вынуждено теперь покровительствовать банкам и железным дорогам, но за счет сферы распределения и внутреннего рынка, за счет сокращения народного потребления. Увеличивая национальное богатство, оно грабит народное достояние, так как успех промышленного развития в России оказался в прямой зависимости от покупательной способности населения. Последняя же постоянно сокращается вследствие отделения обрабатывающей промышленности от земледелия и сокращения сферы приложения крестьянского труда в зимнее время. По этим причинам Даниельсон отстаивал необходимость прекращения ломки народного производства и направления усилий на объединение земледелия и обрабатывающей промышленности, но не на почве мелких хозяйственных единиц, а на основе создания крупного общественного обмирщенного производства.

Весомый вклад в анализ особенностей русского капитализма был сделан также Южаковым и Воронцовым. Одновременно с Даниельсоном Южаков показал, что капитализм в России возможен, но только по "второму типу", когда задача сведения внутреннего баланса между разобщившимися земледельческой и обрабатывающей промышленностью служит внешний рынок для вывоза сырья. Россия, по Южакову, была обречена на роль поставщика сырья на внешний рынок, задолго до нее освоенный европейскими странами: "Народное обеднение, но национальное обогащение – это капитализм, опирающийся на вывоз сырья". Перспективы развития России невозможно было оценивать и без учета того обстоятельства, что Англия, Франция, Германия захватили прочное лидерство в области промышленности. Поэтому, подчеркивал Воронцов, "нашей отсталой стране выпало на долю оставаться преимущественно земледельческим государством''.

Главное в данных выводах состоит в осознании аграрной направленности русского капитализма. Впрочем, этот вывод наиболее четко был сделан лидером партии эсеров В.М. Черновым, чья разработка проблем капитализма вылилась в теорию национально-капиталистических типов. Анализируя особенности местного капитализма, он сознательно стремился отойти от упрощенческого схематизма, свойственного отечественным марксистам, ставящим европейский и русский капитализм на одну доску. Одновременно Чернов идет дальше полуиррациональной проблемы "Восток – Запад". Для него несомненна неоднородность самого европейского исторического мира, а следовательно, ясно и то, что хотя развитие России осуществляется в том же направлении, что и Запада, оно не обязательно будет иметь тот же результат, к которому должна придти каждая страна в силу экономической необходимости. И хотя история показала ошибочность упований на артель и общину, это не значит, что надо увлекаться примером передовых капиталистических стран и переоценивать реформирующее влияние русского капитализма. Опыт развития отсталых европейских стран, таких как Венгрия и Италия, свидетельствовал, согласно Чернову, что там, где имеется перевес земледелия над индустрией, буржуазия представляет тормозящую силу, крупная роль принадлежит революционной интеллигенции, беспристрастно выносящей на суд истории интересы противоборствующих сторон, недостаточно одной пропаганды среди индустриального пролетариата, а необходимо вовлечение в движение крестьянства. Все его изыскания показывали, что величественное здание национальной русской буржуазии, которое, казалось бы, готово было оправдать предсказания русских марксистов, что вскоре Россия обретет облик развитых стран Запада, оказалось построено на песке.

В России слишком быстро был совершен скачок от примитивных форм к высшим формам европейской промышленности. "Таким образом, – отмечает Чернов, – в России капитализм очутился в совершенно особой, своеобразной исторической и социальной среде, Он очутился в стране с чрезвычайно разреженным населением, стране, состоящей почти исключительно из деревень и поселков..." Страну еще предстояло "обстроить" – создать пути сообщения, городские центры, промышленность и т.д. Но в аграрной России крестьянина так и не удалось оторвать от земли. Даже отход, о котором в то время было много сказано, не давал повода сомневаться, что дух земледельческого народа будет жить еще долго: вследствие небольшого заработка крестьянин шел преимущественно на сезонные работы и мало участвовал в фабрично-заводском труде. Однако развитие капитализма не прошло мимо него. Оно поставило крестьянина в положение наемного рабочего, создающего фонд неоплаченного труда.

Данные выводы поставили перед популизмом ряд мировоззренческих проблем. К какому социализму следует стремиться? Какова доля участия рабочих и крестьян в будущих преобразованиях? Каковы возможные последствия установления пролетарской диктатуры в крестьянской стране? Мучительный поиск ответов на эти вопросы позволяет понять, что немарксистский популизм не по злой прихоти и не из желания завоевать большинство народа ради корыстных политических целей ориентировался преимущественно на крестьянский вопрос. Это был в значительной мере реалистический взгляд на российскую действительность, из которого органически вытекало и важнейшее положение об аграрном характере русского социализма, и подход к проблемам социализма вообще.

Популизм эсеров и народников-экономистов 80-х–90-х гг. наиболее основательно высветил тот момент, что при опоре на пролетарские слои и без активного участия крестьянства в социальных преобразованиях, устои исторического мира России будут окончательно подорваны. Насаждение в России пролетарской – по типу индустриальных стран – модели социализма будет означать не что иное, как искоренение первоосновы мира – земледельца – в огне революционного хаоса. Поэтому и эсеры и народники-экономисты всякий раз упрекали марксистов в их непоследовательности и двусмысленности по отношению к крестьянству: в том, что будучи заинтересованы в развитии индустриального общества, они одновременно являются сторонниками сопутствующего индустриализму процесса разорения и обезземеливания крестьянства; в том, что они отрывают "мужика" от среды "трудящихся". У марксистов, отмечал Чернов, с давних пор есть первородный грех: "Беспринципное политиканство по отношению к крестьянству в политике внутренней; беспринципное политиканство по отношению к аграрным, земледельческим, "отсталым" национальностям в политике внешней. Это не две отдельных болезни, а одна и та же болезнь в различных проявлениях, в различных местного характера симптомах".

Можно определенно сказать, что для эсеров уже не представляли загадки недомолвки и неоднозначность в оценке будущего русской общины со стороны основоположников марксизма. Их мысль о способности общины облегчить дело перехода России к социализму могла быть понята следующим образом: это возрождение общины на пепелище крестьянского мира, ибо она облегчит движение к социализму индустриального типа. Сам же характер данного движения, откровенно подразумевающего подчинение аграрных ("контрреволюционных") народностей и борьбу против пугала панславизма, вносящего постоянные сбои в поступательный ход всемирной истории, аргументированно показан Черновым в работе "Марксизм и славянство". Важным представляется общий вывод данного исследования, приоткрывающий занавес над одной из тайн зарождения русского марксистского популизма; "Марксизм еще не является истинным, полным интегральным социализмом. Марксизм еще не является и настоящим, полным интернационализмом. Марксизм еще доселе есть не более, как однобокий индустриальный социализм. Он еще доселе – однобокий интернационализм передовых индустриальных стран, поэтому легко сбивающийся на социалистический.

Из индустриалистичности марксистских представлений о социализме следовало принятие капитализма, отсюда же при столкновении интересов индустриальных стран с аграрными предпочтение отдавалось первым, отсюда исключительность пролетарской точки зрения, "народа" как лишенных собственности рабочих и сельских бедняков. И если на индустриальном Западе еще могло показаться, что, освобождая себя, пролетарии освобождают весь мир, то в земледельческой России этот тезис приобретал лозунговый характер. Обещая избавить от капиталистических недугов, марксисты отворачивались от большинства крестьян, но заявляли о своей способности решить крестьянский вопрос. В лице же большевизма они видели выход в национализации земли, что напрямую было связано с идеей диктатуры и передачей инициативы переустройства крестьянского мира "пролетарскому" центру. Такой подход означал применение марксовых взглядов к русскому аграрному социализму с той лишь разницей, что сценарий революции со всеми вытекающими последствиями для крестьянства разыгрывался внутри одной страны.

В отличие от большевиков путь России к социализму эсеры видели сквозь призму "синтетической" концепции социализма, согласно которой социализм есть единый органический поток преобразований, осуществляющихся одновременно и на Западе, и на Востоке. Он предполагает многообразие национальных типов будущей организации общества, многообразие социалистических движений, полицентричность революционного движения и многомерность его субъекта. Крестьянская Россия – лишь один из фрагментов этого потока, И задачу ее переустройства в состоянии выполнить не малочисленный пролетариат, а, что более вероятно, тройственный союз интеллигенции с рабочим классом и крестьянством. Исходя из итого "великая историческая задача", отвечающая нуждам народа, по мнению эсеров, состояла в установлении "полной демократии" и проведении принципа децентрализации, истреблении с корнем сословности, уничтожении китайской протекционистской стены, создающей благоприятные условия для буржуазии и, в особенности, в возрождении деревни, немыслимом без социализации земли и передачи ее в "общенародное достояние", то есть в заведование центральных и местных органов народного самоуправления. Особый акцент при этом делался на стремление партии эсеров опираться в своей деятельности на общинные и трудовые воззрения, традиции и формы жизни крестьянства, на распространенное в его среде убеждение, что земля ничья и что право на пользование ею дает лишь труд.

Исход

Едва ли будет преувеличением сказать, что проблема капитализма и государственного устройства занимала важнейшее место и в большевизме. Что касается реконструкции образа капитализма в Россия, то большевики здесь не были оригинальны: они во всем следовали Марксу. Только революционная нетерпимость толкала их на конфликт с музой истории. С их легкой руки учение Маркса было дополнено явно пропагандистской интерпретацией теории империализма Гильфердинга. Согласно нововведению зарождение буржуазного строя в полупатриархальной стране, его развитие, звездный час и, наконец, падение умещались в рамки жизни одного поколения. Во втором десятилетии XX столетия большевики, сочли возможным заявить, что государственно-монополистический капитализм есть полнейшая материальная подготовка социализма, до которого остается один шаг. Но совершить этот последний шаг можно лишь решив вопрос о власти. Мы уже показали, что данный вопрос представлял большую трудность для всех популистских ориентации в силу своей нравственной нагруженности и связи с проблемой насилия. Теперь же можно отметить что переведение его в непосредственно практическую плоскость означало драму русского популизма и начало его заката.

Анархистская критика идеи диктатуры пролетариата, народническое непринятие "государственного социализма рабочих", эсеровская оппозиция диктатуре, меньшевистская приверженность демократии и, наконец, историческая тенденция становления русского государства "железкой пятой" – все это стало камнем преткновения для большевизма. Невольно напрашивался вывод: возникшая на гребне деспотического государства пролетарская диктатура станет новым спрутом, который не отомрет сам по себе с течением времени. В совокупности все эти факторы заставили большевиков искать выход, ибо излишне откровенная идея жесткой диктатуры могла отшатнуть сторонников социал-демократов в условиях усилившегося в стране кризиса, вызванного войной.

Результатом поиска явился смягченный вариант замысла диктатуры пролетариата (государства-коммуны), несущий на себе все признаки популизма. По мысли Ленина, сам факт установления пролетарской диктатуры знаменует собой начало отмирания государства, поскольку подавлению и угнетению будет подлежать лишь незначительная часть населения. Для большинства же диктатура будет означать высшую историческую форму свободы и демократии. Теперь оно само через Советы – это детище народного творчества – будет управлять страной. Советы же призваны заменить политическое руководство, сделать его ненужным. Ленин призывает покончить с парламентаризмом и перейти к "работающим учреждениям", в которых, в соответствии с Марксом законодательная и исполнительная власть сливаются воедино. Он больше чем убежден, что победившее большинство в состоянии выполнять функции управления. Прозрачность власти, ее доступность "трудовому народу" и чрезвычайное упрощение в ходе предшествующего капиталистического развития позволяет управлять государством буквально каждому. В этих целях пролетариату понадобится лишь незначительный и дешевый аппарат, где на долю чиновников выпадает роль простых надсмотрщиков. Идеальной моделью самоуправленческого государства Ленину представлялась почта, сочетавшая принципы демократизма и централизма.

Выработанный подход являлся шагом в направлении поиска самоуправленческих начал, но, оставляя за государством административные функции, он не предоставлял гарантий против деспотизма. Наоборот, по мнению Ленина, при социализме "все граждане превращаются... в служащих по найму у государства, каковые являются вооруженными рабочими. Все граждане становятся служащими и рабочими одного всенародного государственного "синдиката". И здесь сполна проявился двойственный подход к государству, столь свойственный большевистскому популизму: одновременное отрицание и утверждение диктатуры, централизма, огосударствления. К тому же данный проект исключал использование традиционного общинного самоуправления. Горнилом народного творчества для большевиков являлись городские центры с их баррикадами, стачкомами и Советами. Поэтому, в отличие от Маркса, они были более прямолинейны в отношении крестьянской общины. Достаточно вспомнить, что в дооктябрьский период они склонны были рассматривать все рассуждения о самобытности русского исторического пути как народнические сказки и безапелляционно отвергали идею общины и кооперации как чисто "мещанское требование". Поскольку разложение общины было для них более чем очевидно, они выступали за наделение исключительными полномочиями лишь пролетарских слоев города и деревни, а образец Парижской Коммуны Ленин считал одинаково приемлемым для всех слоев общества. Это создавало почву для отклонения от естественного пути развития самоуправления, так как в деле создания нового государства значительное место отводилось насилию по отношению к крестьянству.

В то время как эсеры накануне Октября 1917 г. еще сохраняли конституционные надежды и требовали созыва Учредительного собрания, большевики твердо шли к захвату власти в Советах и установлению диктатуры. Лозунг созыва Учредительного собрания, популярный в народе, они сделали орудием достижения своих целей. Когда же в январе 1918 г. им пришлось выбирать между демократией и этатизмом, они действовали в духе Великого инквизитора. "Крестьянство, – писал Ленин, комментируя итоги выборов в Учредительное собрание, – не могло еще знать правды о земле и мире, не могло отличить своих друзей от врагов, от волков, одетых в овечьи шкуры. И они выбрали второе: насильственно повели не ведающего своего счастья крестьянина к пролетарскому раю. В своих действиях они были верны популистскому представлению о том, что писаный закон не имеет юридической силы.

Однако практика революции и, в частности, события так называемой эпохи военного коммунизма, показали беспочвенность многих популистских надежд большевиков: на всеобъемлющее участие "трудящихся" в управлении, на скорое и безболезненное отмирание государства и превращение его в орган простого администрирования, на отмирание бюрократизма и на приемлемость способов управления диктатуры для крестьянства. Исторический мир России обнаружил свою ранимость – он отозвался эхом спонтанных крестьянских восстаний 1921–1922 гг. Подоплека этих событий хорошо отражена в теоретических поисках популистов в первые года после переворота. Отметим, что популизм неодинаково оценивал характер и содержание событий Октября 1917 г. Для умеренных эсеров они представлялись "народно-трудовой" революцией. В зеркале же большевистского популизма – революцией максималистски-социалистической. Субъектом всех преобразований они рассматривали массу рабочих и люмпенизированных крестьян, которым были симпатичны лозунги ликвидации частной собственности, национализации земли, конфискации имущества, разрушения. Диктатура города над деревней и диктатура городского меньшинства над большинством – так оценивал содержание большевистских преобразований Чернов. Социальной базой эсеровского популизма были широкие слои крестьянства, и эсеры хорошо сознавали, что хотя переворот совершили рабочие, обеспечить успех революции может только крестьянство, составляющее подавляющее большинство российского населения. В связи с этим даже левые эсеры, поддерживавшие конфискационные меры большевиков, доказывали, что деревенская беднота, которую большевики думают выделить из остального крестьянства и делают своей опорой, на деле является фикцией: "Деревенская беднота не представляет собой никакого самостоятельного класса; наоборот, это совершенно случайное соединение различных групп в деревне, объединенных только одним случайным признаком: отсутствием в данную минуту состояния, средств производства и т.п.", – отмечал В. Труговский.

Это замечание показывало, что в своей приверженности маргинальному сельскому слою большевики обрекают крестьянство на уничтожение. При этом вскрывалось противоречие в их собственной позиции: при социализме крестьянин должен жить зажиточно, но как только он добивался успехов на ниве, так сразу же зачислялся в разряд кулачества и мелкой буржуазии. Опора на бедноту создавала, таким образом, основу для непрерывных репрессий и усиления аппарата принуждения, для подогревания разрушительных страстей. В глазах эсеров большевизм означал возврат военно-бюрократических методов старого режима. Они воспринимали партийный абсолютизм как опекунский вариант социализма: олигархо-бюрократический по своей административной структуре, казарменный и репрессивный по своим методам и средствам. Их критика большевизма была связана с зашитой народовластия. Левые эсеры писали: "... Требуем последовательного проведения выборности власти; полной свободы для развития деятельности местного самоуправления, сельского и городского; предоставления народностям, входящим в состав российского государства, права полной автономии, то есть права распоряжаться у себя, как хотят; государство же в целом должно стать Федерацией, то есть союзом автономных самоуправляющихся областей... При этом нет нужды избирать президента, который обходится народу дорого и ни к чему другому не нужен, как для почета". За требованиями снять с крестьян ярлык мелкого буржуа, за требованиями возобновления работы Учредительного собрания, за отстаиванием идеи экономических союзов, ликвидации комбедов я децентрализации управления скрывался не просто безумный популистский протест, зовущий к восстанию против большевизма, но попытка спасти исторический мир земледельческой России.

Тяжелый кризис, в котором оказалась страна после большевистского переворота, в конце концов привел и большевиков к необходимости планирования и корректировки своих подходов, Ленин теперь отмечает, что старые мечты кооператоров, некогда полные фантастичности, сбрасывают налет утопизма и романтики "в условиях полной победы пролетариата". Таким образом, казалось бы, произошла легитимация общины как полномочного органа самоуправления. Но и здесь присущая большевистскому популизму двойственность проявилась сполна: мероприятия НЭПа в лучшем случае могли реанимировать административную, а не поземельную общину, что и произошло в дальнейшем при так называемой "коллективизации". Насколько условны были очертания задуманного "аграрного социализма" в условиях диктатуры показывает популистски разоблачительная деятельность Чернова в период эмиграции. Основанный им печатный орган "Революционная Россия" выполнял роль герценовского "Колокола": призывал рабочих на борьбу против милитаризации труда бюрократизма, диктаторства, выступал за свободные профсоюзы, против новых государственных привилегий для чиновников и казарменности; он звал крестьянство к сопротивлению против протекционистской системы выборов и новой барщины.

Можно сказать, что после переворота начался закат традиционного русского популизма с его верой в народ, общину, самоуправление и надеждой на скорую достижимость желанной воли. Иронической усмешкой на лике истории может показаться заграничная деятельность эсеров (В. Чернов, В. Вишняк), вынужденных в атмосфере непринятого ими индустриального Запада отстаивать близкие сердцу общинные ценности. Испытывая скептицизм в отно­шении насильственного свержения большевизма и отказываясь от путчизма или каких-либо планов фантастической антибольшевистской революции, они еще питали конституционные иллюзии, верили в чисто "народную борьбу": надеялись, что русский народ сам придет к демократической революции. На волне неприятия режима пролетарской диктатуры, попрания прав и свобод крестьянства и осмысления опыта рабочего движения Чернов пропагандирует в этот период свою теорию "конструктивного" социализма, сочетавшую демократические шаги II Интернационала и революционные инициативы Коминтерна. Но его вера в универсальный, синтетический социализм в глобальном масштабе, в конструктивную роль народа, уносилась уже высоко в стратосферу.

Мысленный уход в заоблачные дали в поисках нового подобия "Беловодья" был трагедией не только В. Чернова, но и тех популистски настроенных деятелей, что остались в отечестве. Уже в 1918 г. прекратила существование возрожденная было партия народных социалистов; народники-коммунисты, выделившиеся из эсеровского движения, слились с большевистскими организациями. Сквозь призму безальтернативной исторической необходимости для большевиков казалась малозначимой, но опасной активность убежденного анархиста П.А. Кропоткина, задавшегося целью воплотить принципы коммунального анархизма в Дмитровском союзе кооператоров. Деятельность эсеров для большевиков представлялась просто враждебной, движение было разогнано. Из всех представителей традиционного русского популизма, пожалуй только толстовским общинам, стремившимся к преобразованию российской действительности на основах нравственного совершенствования, удалось продержаться дольше обычного. Толстовское Общество Истинной Свободы следующим образом формулировало свои принципы: "... Отечество наше – весь мир, и все люди наши братья. Поэтому никакие люди, как бы они не называли себя – монархическими, демократическими или социалистическими правительствами – не имеют права собирать, вооружать и обучать людей убийству, нападать на других людей, разорять и убивать их... Ничем не может быть оправдано применение насильственных мер воздействия на людей – привлечения к суду и наказаний: казней, тюрем, ссылок, карательных отрядов, лишенки имущества и т.д... никому не должно быть предоставляемо право собственности на землю, которая составляет общее достояние людей.

Столь откровенные заявления сделали невозможным существование и этих общин. Сторонникам народной идеи оставалось малое – подобно кержакам создавать вдали от городских центров уединенные островки "истинной" жизни. Но с разгромом в 1936–1938 гг. последней толстовской коммуны "Жизнь и труд" их постигла общая судьба. Последними пристанищами популизма оставались разве что потаенные уголки мысли теоретиков-интел-лектуалов. Но также, как единомышленники-эмигранты, они уже устремлялись в мир откровенной утопии. Яркий пример такого рода популизма-фантазии дает нам А.В. Чаянов. Мир крестьянской утопии, поражающий почти полным отсутствием черного цвета, оборачивался у него полной антитезой социалистическому пролетарскому раю. При видимом сохранении преемственности со старыми популистскими идеями он становился средством отрицания практики большевистского преобразования мира. Устами своих героев Чаянов сообщает, что коллективистский идеал немецких социалистов, в котором трудящимся массам выпадало на долю быть исполнителем государственных предначертаний, с социальной точки зрения представляется мало продуктивным по сравнении со строем трудового земледелия, в котором работа не отделена от творчества организационных форм. Наша государственная система, – пишет он, – вообще построена так, что вы можете годы прожить в Волоколамском, положим, уезде и ни разу не вспомнить, что существует государство, как принудительная власть. Это не значит, что мы имеем слабую государственную организацию. Отнюдь нет. Просто мы придерживаемся таких методов государственной работы, которые избегают брать своих сограждан за шиворот... Мы всегда полагали, а теперь можем доказать сорокалетним опытом, что эти языческие аксессуары, обременительные и для правителя, и для управляемых, теперь столь же нам нужны, как Зевсовы перуны для поддержания теперешней нравственности. Методы этого рода нами давно заброшены, как в свое время были брошены катапульты, тараны, сигнальный телеграф и Кремлевские стены".

Чаяновская утопия напрямую перекликалась как с народными верованиями, выраженными в легендах о далеких райских землях, так и с исканиями славянофилов, народников и эсеров. Однако нельзя не признать, что фантастическое видение действительности было реалистичным – страна как и прежде оставалась крестьянской, земледельческой. Связь с национальной историей, крестьянской почвой в исследованиях Чаянова-экономиста выливалась в реализм здравого смысла, не совместимый с волевыми порывами но­вой власти. Ученый-экономист, по своим взглядам он оказался близок Н.Н. Суханову и школе Н.Д. Кондратьева. Так появилось направление теоретической мысли, представители которого впоследствии были репрессированы и получили ярлык "неонародников".

Названные ученые были едины в одном: патриархальной России еще предстоит пережить коллизии дифференциации и расслоения в деревне; Чаянов обращал особое внимание на перестройку трудового крестьянского хозяйства в формы фермерского типа с применением наемного труда. Кондратьев выделял как наиболее желательный путь производственную кооперацию (сбытовую и снабженческую) мелких и мельчайших хозяйств через их укрупнение и повышение производительности, товарности. Но так как этот процесс касался мелких хозяйств, то можно было предвидеть их превращение в середняцкие, а некоторых в деревенскую буржуазию. Для всех было очевидным, что путь этот длителен, но его необходимо пройти, ибо только крепкие хозяйства смогут обеспечить экспорт, необходимый для развития индустрии и роста общего жизненного уровня населения. При этом страна должна находиться в хозяйственных связях с мировым хозяйством и здесь выступать импортной по индустриальным средствам производства, экспортной по хлебу и продуктам животноводства. В исследованиях прослеживалась мысль: в России (СССР) в обозримой перспективе будет сохранено значение мелкой промышленности, а успехи и темпы индустриализации будут зависеть от возможностей сельского хозяйства. Таким образом, здесь была предпринята последняя попытка помыслить будущее России в категориях земли и воли. Последнее может быть сказано, разумеется, только с большими оговорками. Привязка данных исследований к популизму может оказаться столь же несправедливой, как и навешивание ярлыка "неонародничество". В данном случае мы имеем дело с логикой научного исследования экономических процессов в аграрном обществе, с поиском оптимального варианта подъема народного хозяйства, исключающего насилие над крестьянским миром в целях форсированной индустриализации. Но все же эти исследования лишний раз показывают, что русский популизм вырос не на пустом месте. Популистскую психологию и веру питала крестьянская среда, российская вековая культура. В политике, связанной с борьбой за власть и сопутствующим ей манипулированием сознанием, эта психология и вера могла выплескиваться в виде лозунгов, фантастически, не реалистично. В данном же случае планка политики оказалась преодолена, и по существу обнажилось содержание, вокруг которого почти столетие русской истории шли политические баталии.

Были ли реальные возможности для практического воплощения идеи русского аграрного социализма? Ни теоретическая мысль прошлого, ни историческая практика не дали точного ответа на этот вопрос. Ясно только одно: по мере того, как увядал цвет российского крестьянства, гасли мечты старых популистов-кооператоров. Но популизм не умер. В шумных митингах и демонстрациях, в статьях и речах, обращенных к народу, он продолжал жить в марксистской идеологии, но уже в новом обличье. Неистовство новых слуг народа вокруг интересов трудящихся было доведено в нем до апогея. Слово "народ", наряду с понятиями "рабочий", "крестьянин'', "трудящийся", заняло самое почетное место в политическом лексиконе. Чрезвычайно сложно перечислять все эпитеты, смысловые контексты употребления этого слова и тона, в которые оно было окрашено, но важно одно: слово поистрепалось и выцвело, из него было выхолощено первоначальное содержание – народ стал "движущей силой истории". Апофеозом одновременного возвеличивания народа и доведения до абсурда идеи народности стал грандиозный, но не осуществленный проект строительства Дома Советов, призванный быть воплощенным в архитектурной форме символом народовластия.

Беднейшие слои населения стали главными героями дня. Большевистский популизм, сохранивший традиции популизма "народолюбческого'', в отличие от ранее существовавших в России популистских ориентаций, выражал тем самым реакцию неимущего большинства как на законы индустриального общества, так и на перспективу частновладельческого землепользования, сопряженного с расслоением крестьянства. Отсюда такой успех в разжигании неистовства масс вокруг политических процессов, приобретших оттенок средневековой карнавальности. Популизм стал атрибутом государственной идеологии, он вжился в нее, сохранив всю двойственность в отношении к капитализму государству, крестьянству и т.д. При этом, как и всякий популизм, он не перестал быть "анти" (антигосударственным, антимонополистическим, анти...), но в нем превалировало "про" (прогосударственная политика, проофициальное мнение, промонополистические настроения). Он продолжал свой век в странном обличий "друга-врага". Это афористическое определение Чернова, употребленное им однажды при характеристике марксистского видения перспектив капиталистического развития, как нельзя лучше обнажает сущность большевистского популизма в целом. Совершенствуя организационные формы диктатуры, он одновременно адресовал "народу" идею перерастания диктатуры пролетариата в народовластие с перспективой полного отмирания государства. Создавая изощренную систему привилегий и бюрократическую иерархию, он в первые же дни после переворота объявил им непримиримый бой. Разрушая культурное достояние и духовность своей страны, он заявлял о высокой идейности. Поскольку же, как полагали большевики, народ пришел к власти, они присвоили его имя. Вот характерное рассуждение: "Мы не ограничиваем себя задачей стороннего наблюдателя в целях предвидения тех или иных волеизъявлений масс, мы сами, сознавая себя элементом этих масс, стремимся активно сформировать и сконцентрировать их волю на определенных конкретных заданиях, идущих по пути осуществления конкретных идеалов пролетариата".

С момента присвоения большевиками народного имени и подавления оппозиции в России исчезло понятие покаяния и чувство ответственности за судьбу своего народа. Традиционный русский популизм ушел с политической сцены. В большевистской (коммунистической) идеологии популизм уже не имел прямой, непосредственной связи с почвой и народной духовностью. Русская идея была демонстративно отброшена как ненужный хлам. Тем не менее, отсюда не следует, что коммунизм оказался чужеродным наростом на теле вековой русской культуры. Своими обещаниями скорого построения общества равенства и социальной справедливости он будоражил струны народного духа, испытывавшего потребность в мечте о земном рае. Здесь не место воспроизводить портрет коммунистического светлого будущего – он слишком хорошо известен, можно лишь подчеркнуть, что коммунистическая идея, пропущенная через фильтр народного мировосприятия, очищенная от тяжелого каркаса категорий, смысл и содержание которых были не всегда доступны представителям разных поколений коммунистических лидеров, весьма напоминала мечты о рахмановом острове, о граде Китеже и Беловодье. Все было то же самое: и отсутствие чиновников, и централизованного государства с его учреждениями, и гарантии от всякой вражды, воровства, нарушения законов, были те же "плоды в изобилии, сладости и виноград", все было бесплатно. Не было только священников и веры, в этом основное отличие. Именно так воспринимался атеистический рай. Его по-народному наивный, мечтательный, но суховатый эскиз был скрупулезно очерчен в известной партийной программе. Само собой разумеется, что популистская психология в контексте официальной идеологии перестала быть психологией оппозиции. Получив официальное обрамление, популизм свелся к техническим идеологическим средствам, обеспечивающим манипулирование массовым сознанием и поддерживающим иллюзию народности проводимой политики. К числу таких средств я бы отнес:

– "Благословение именем народа" – создание средствами массовой информации атмосферы единодушной народной поддержки политических акций: принятия новой Конституции, решений съездов партии, различных программ;

– "Отлучение" – организованная под видом народного гнева и негодования кампания с целью преследования политических противников, диссидентов, объявляемых "врагами народа";

– "Обсуждение" – обязательный атрибут акта принятия важнейших законов и программ, выносимых на "всенародное обсуждение", проводимое чисто формально;

– "Письмо" – цитирование строк из писем с мест с выражением голоса народа в поддержку правительства или в целях изобличения врагов, бичевания отдельных недостатков в быту, на производстве;

– "Обещание" – громогласное провозглашение планов очередного снижения цен или контрольных цифр экономических и социальных программ, демонстрирующее постоянную заботу о народе;

– "Здравица" – обязательный атрибут торжественных речей, наглядной агитации, возвеличивающий народ в виде лозунга;

– "Любование" – атрибут социалистического реализма в литературе и искусстве, выражающийся в гиперболизированном героическом изображении простого человека, народа-труженика, народа-победителя. Сюда же относится украшение скульптурными и графическими изображениями рабочих, крестьян интерьеров и экстерьеров зданий, парков и других присутственных мест;

– "Служение народу" – создание вокруг руководителей всех звеньев всеми идеологическими средствами ореола святости и тяжести взятого на себя бремени отстаивания интересов народа перед лицом бюрократов, паникеров, врагов;

– "Совет" – поддержание образа власти, постоянно советующейся с народом с ходоками, с рабочими у станка и др.

– "Хождение в народ" – посещение руководителями производственных коллективов с целью "руководства на месте", общения с народом, работы в "гуще масс";

– "Инициатива" – кампания по организации массовых мероприятий: субботников, сборов денежных средств или подписей, борьбы с алкоголизмом и других мероприятий по "просьбе народа". "Инициатива" демонстрирует "творческий потенциал" народа и его самостоятельность в принятии решений;

– "Все мы из народа" – культивирование ощущения простоты и доступности власти; ее прозрачности, подчеркивание народного происхождения руководителей, единства всего общества;

– "Демонстрация" – организация массовых шествий, участвуя в которых народ видит себя со стороны, ощущает свою силу;

– "Манекены" – обязательное присутствие представителей простого народа в пародийных органах власти и управления, запланированные выступления от рабочих и крестьян на собраниях, митингах и т.п.;

– ''Лубок'' – издание огромными тиражами дешевых брошюр с выступлениями вождей, портретов руководителей, примитивазация языка печатных текстов и устных выступлений, нарочитое использование в них народных выражений. "Лубок" известен еще со времен народников, в прокламациях которых мелькают слова: "чтой-то, братцы", "лиходеи", "баял", "пондравилось". У большевиков встречаем: "охвостье", "сволочь", "мерзавцы", "развенчанные негодяи" и др.

Безусловно, можно вычленить и другие средства, достойные жанра антиутопий, но уже здесь очевидно, что в большевистском популизме манипуляциям с неродным именем придавалось значение инструмента социальной мимикрии, позволяющего при любых обстоятельствах находить оправдание содеянному и обеспечивать себе поддержку со стороны массы.

''Цари'' - избавители

В тысячелетней истории Руси период коммунистического правления – лишь эпизод, хотя и длительный, оставивший глубокие раны. По своему резонансу он сравним с монгольским нашествием, воспоминания о котором никогда не исчезнут из народной памяти. Оценивая его воздействие на судьбы поколений, можно провести параллели и с менее значительными эпизодами – с суровыми летами тяжких испытаний в периоды правления разных царей, с годами так называемых лихолетий, провоцировавших народные восстания. В это время в обществе усиливались апокалипсические настроения, как следствие, в массовом сознании происходили сдвиги: легенды о земном рае сохраняли свою актуальность; но они меркли, отодвигались на второй план на фоне вдохновенного ожидания царей-избавителей. Превалировал мотив спасения, руководствуясь которым россиянин обретал надежду в легендах об освободителе Метелкяне, верил самозванцам или же рассказам разного рода пророков о батюшке-паре Петре III, пел песни о спасителе Михаиле. Суть такого рода легенд изложена в "Житии Андрея Юродивого", вошедшего в Великие Четьи Минеи Макария, включившие в свой состав жития, распространенные на Руси в ХV–начале XVI вв. "В последние дни воставит бог даря от нищеты; ходати начнет по мнозе правде, и всякую брань сотворить, и будуть лета, яко же суть были при Ное. Будуть бо человеци во дни его богата велми в мире велида, ядуще и пьюще, женшцеся и посягающе, и ходяще бес боязни ратного и бес печали ходяще по земле, занеже брани не будеть; и съсекут мечи своя и стрела и коша на косы в серпы и на железа ралная, им же землю делати''.

Как видно, в народном сознании зрело желание увидеть на престоле царя своего. Только царь от нищеты – царь земли, а следовательно, и всего народа русского. Только свой Царь накажет всех чиновников, а бедных сделает богатыми, как бояр, только он даст еду и питье, обеспечит покой, при котором и оружие будет не нужно.

Как бы ни были далеки и не схожи с нашим временем конкретные события прошлого, породившие подобные мечты и легенды, они созвучны современности. Массовая психология удивительно живуча. Она способна аккумулировать, сохранять и проносить через века стереотипы мышления. Казалось бы, давно забытые и архаичные верования вдруг неожиданно всплывают на поверхности российской повседневности. Так было в роковые революционные годы в начале века. Бремя, описанное Горьким в "Несвоевременных мыслях" было отмечено, если не ожиданием царя от нищеты, то полной утратой уверенности в свои собственные силы: "Это – народ, вся жизнь которого строилась на "авось" и на мечтах о помощи откуда-то извне, со стороны – от Бога и Николая Угодника, от "иностранных королей и государей", от какого-то "барина'', который откуда-то "приедет" и "нас рассудит". Час новой русской революции тоже начался под знаком растерянности, неуверенности и ожидания спасителя, по возможности, из своей среды, то есть "царя от нищеты".

Поначалу избавители пришли из числа коммунистов-реформаторов, они даже пережили чувство покаяния за отрыв от народа и за свою вину перед ним, подобно тому, что испытало русское дворянство в XIX в. Но не раскаяние определило характер новой популистской волны. Почувствовав некоторую свободу, население приложило все усилия для избрания своего отца-избавителя, а одновременно оно приняло самое деятельное участие в выдвижении своих избранников-депутатов. Охваченные духом состязательности, обличения и выяснения отношений в попытках завоевать симпатии народа, отстоять его наказы и пожелания, они невольно оказались продолжателями традиции популизма. И популизм этот сполна несет на себе следы нашего времени – времени разочарования в обретении очередного варианта земного рая и ожидания "царей"-избавителей. Люди, вступившие на стезю большой политики, не обманули ожиданий населения, но в данном случае в историю русского популизма и популизма вообще не было привнесено чего-нибудь нового. Популизм остался техникой большой политики, играющей на чувствах и мечтах граждан. Как это было уже не раз, он обнаружил себя в громких словах и лозунгах: "отныне и навсегда покончим с пьянством – это требование народа", "берите суверенитета столько, сколько сможете", "экономические'' реформы ни в коем случае не будут сопровождаться повышением цен и снижением уровня жизни народа", "всем будет трудно в течение полугода, а затем наступит улучшение", "не уйдем со съезда, пока не примем решения о повышении зарплаты, иначе народ нас не поймет"... Популизм проявился и в особых поведенческих характеристиках и стереотипах действий, нацеленных на создание соответствующего образа "царя"-избавителя:

– "Царь от нищеты" – стремление продемонстрировать простую одежду, обувь, поездки в обычных автомобилях, посещение простых магазинов, публичный отказ от дач и различных привилегий, их критика;

– "Жест" – тяга к принятию популярных решений (о повышении зарплаты отдельным категориям граждан, о мерах по социальной защите населения) накануне выборов, референдумов, в подведение итогов съездов;

– "Заверение" – обещания трудиться с удвоенной энергией в случае поддержки избирателей и категоричные заверения удовлетворить интересы различных слоев населения;

– "Забота" – настойчивое, пусть даже противоречащее здравому смыслу и ранее принятым решениям, требование выделения дотаций, погашения зарплаты, обеспечения льгот и особых условий деятельности для отраслей народного хозяйства, отдельных предприятий или регионов, как выполнение народных наказов;

– "Железная рука" – объявление о намерении в короткие сроки решить все проблемы; навести порядок в стране, жестко определить позицию страны в международных делах с позиции силы в случае избрания на высокий пост;

– "Оратор" – непосредственное обращение к народу путем выступления на улицах, площадях, братание со слушателями;

– "Мнение" – отказ принимать окончательное решение, "не посоветовавшись с народом" не узнав его мнения;

– "Беседа" – обязательное общение с кем-либо из случайно встреченных простых людей во время поездок по стране, незапланированные беседы с толпой;

– "Телеграмма" – ссылка на многочисленные телеграммы от народа, как наиболее веский довод при обосновании своей позиции;

– "Аргумент" – угроза в адрес одной из ветвей власти, органов управления и т.д., заключающаяся в обещании обратиться непосредственно к народу в случае непринятия какого-либо решения, неуступок;

– "Милосердие" – публичный жест доброй воли в виде пожертвований части личных денежных средств нуждающимся, реализация валютных гонораров на приобретение отсутствующих в стране лекарств и др. данный прием можно считать популистским в силу того, что по традиции акт милосердия принято совершать негласно;

– "Вера" – широко рекламируемое посещение бывшими высокопоставленными атеистами храмов и праздничных богослужений с целью завоевать популярность у верующих;

– "Стена" – мучительный дискомфорт от нерешенности вопроса о том, как установить непосредственный контакт с народом, минуя бюрократические структуры;

– "Одиночество" – болезненное недоверие к ближайшему окружению, надежда на единственную опору в народе;

– "Оправдание" – склонность адресовать народу обвинения в адрес политических деятелей, властных органов, партий или движений в оправдание собственных промахов и неудач и др.

Не следует обвинять кого-либо в умышленном использовании подобных образцов поведения и стереотипов, то есть в превращении их в специальные технические приемы. Думается, что большинство политических лидеров, в поведении и психологии которых прослеживаются популистские мотивы, действуют на манер "царя"-избавителя вполне искренне, в соответствии со своими привычками и убеждениями. Даже настоящий русский царь без какого-либо юродства совершенно естественно поступал таким же образом. Таковы правила: политик, не исполняющий роли "царя"-избавителя, не продержится на Олимпе. Но популярностью пользуется тот, кто способен не просто играть роль, а вживаться в нее в силу особенностей своего характера и призвания. Отсюда политики исполняют роль "спасителей" и обещают избавить народ то от коммунистического прошлого и засилья бюрократического аппарата, то от обнищания, высоких цен и преступности. Они заявляют о верховном суверенитете народа и обвиняют в засилии "центр". Некоторым из них видится тень сионистско-массонского заговора против русского народа, другим хочется вернуть страну за "железный занавес", и они требуют защитить народ от козней Запада, третьи мечтают об идеале Святой Руси. В данном случае неважно кто они – демократы, коммунисты, социалисты, либеральные демократы или национал-патриоты. Популизм имманентен их психологии и вере. Здесь они мало чем отличаются от "зарубежных коллег-политиков ("зеленых", сторонников движения потребителей и др.). Но есть одна особенность – популизм в националистском одеянии провоцирует рост русофобских настроений в обширной и многонациональной стране. Как всякий популизм, он содержит в себе установку на разделение общества по формуле "друзья и враги народа". И в этом своем качестве он противоречит ценностям гражданского общества.